Огарок во тьме. Моя жизнь в науке - Докинз Ричард
Мне вряд ли показалось: атмосфера в столовой и на территории института была чуть прохладнее, чем я привык ощущать среди ученых за работой. Но она заметно оттаяла за месяц, что я провел там; в какой-то момент я почувствовал, что меня приняли, и осмелился высказаться об этом, в ответ на что мне сообщили, что это общепризнанное свойство места: резиденты привыкли объяснять это тем, что находятся на острове. Не знаю, как увязать эту психологическую закономерность с теорией островной биогеографии (так называется известная книга, авторы которой – давние работники Барро-Колорадо: трагически рано ушедший Роберт Макартур и Эдвард О. Уилсон). Но пробыв на острове месяц, я почувствовал – самую малость, – как от приезда новичков территориальный инстинкт стал просыпаться и во мне. Я постарался сознательно противостоять ему и приложить все усилия, чтобы на праздновании Нового года подружиться с Нэнси Гарвуд, последней, кто приехал перед моим отъездом. Оказалось, что она бывала там и раньше, так что мои усилия были ни к чему, но все же я был рад, что постарался, – надеюсь, она тоже.
Вечеринка запомнилась еще и фейерверками с огромного корабля, проходившего по каналу прямо за деревьями. Впрочем, это воспоминание ошибочно: долгие годы я был абсолютно уверен, что мы встречали не просто Новый год, но и новое десятилетие – 1 января 1980 года. Моя память была полна подробностей; чтобы наконец убедить меня в том, что мои несомненно точные воспоминания неверны, потребовались независимые документальные свидетельства, которые любезно прислали Айра Рубинофф, Рагавендра Гадагкар и Нэнси Гарвуд. То было 1 января 1981 года, а не 1980-го. Это заметно меня встревожило: кто знает, сколько еще у меня “несомненных” воспоминаний о том, чего на самом деле не происходило (предполагаю, что читатель моих мемуаров достаточно предупрежден).
Огромные танкеры, будто призраки, возникающие среди джунглей, – одно из самых ярких моих воспоминаний о тех местах. Несколько раз я присоединялся к компании ученых-резидентов, отправлявшихся поплавать с плота, и в том, как всего лишь в нескольких метрах от нас за деревьями по прозрачной водной глади неспешно и удивительно тихо скользили гигантские суда, было нечто нереальное. Некоторые женщины-ученые любили позагорать, и я не мог не задаваться вопросом, как это представлялось командам танкеров. Моряки из Греции разглядели бы в обнаженных красавицах сирен, немцам вспомнилась бы Лорелея? Или, может быть, сквозь дебри буйной тропической растительности им бы виделась невинность Евы до грехопадения? Им неоткуда было узнать, что тропические нимфы наделены научными степенями ведущих американских университетов.
Я уже упоминал территориальные инстинкты преданных своему делу ученых, в чью островную крепость мне позволили ненадолго вторгнуться, – но не следует преувеличивать. У меня почти всегда была возможность учиться у доброжелательно настроенных специалистов – что в поле, что в столовой. Некоторый изначальный froideur независимо от меня отметила Элизабет Ройт в книге “Утренняя ванна тапира”, посвященной ее собственному визиту в Барро-Колорадо. Но позже (как и в моем случае) атмосфера вокруг нее оттаяла, ее постепенно приняли в группу островитян и взяли помогать в исследованиях. Первым, кто отнесся к ней по-дружески, был изумительно эксцентричный Эгберт Ли, ведущий исследователь на острове, и со мной он тоже был приветлив. Его имя уже было мне знакомо по статье о “Парламенте генов”, заставившей меня серьезно задуматься, и я был весьма удивлен, обнаружив этого теоретика-мыслителя посреди лесов Центральной Америки. Но вот он был передо мной, вместе с семьей, единственный, кто жил на острове постоянно, в жилище, получившем название “Лягушачий дом”. Как я выяснил позже, “лягушачий” в устах доктора Ли было высочайшей похвалой. Я так и не понял, что именно он имел в виду – подозреваю, что-то многогранное и тонкое, подобно “спину” в словаре английского математика Г.Х. Харди (одобрительный термин, в этом случае взятый из крикета; Чарльз Сноу в своих теплых воспоминаниях о Харди попытался, но так и не смог растолковать его точное значение). Нас с Эгбертом Ли, как оказалось, объединяло восхищение Р. Э. Фишером, которое Ли звучно высказывал со своим неповторимым выговором – за этой манерой закрепилось прозвище “синдром хронического растяжения гласных” (но кто его придумал, мне выяснить не удалось).
Теоретическую огневую мощь острова обеспечивал Эгберт Ли, а интеллектуальный арсенал получил массированное подкрепление с прибытием Джона Мэйнарда Смита: он приехал на месяц, через две недели после меня, так что половину срока мне довелось пробыть там с ним вместе. Джон всегда стремился учиться и учить, и я был счастлив бродить по тропинкам в джунглях в его обществе и учиться у него биологии – а также учиться у него тому, как учиться у местных специалистов, наших проводников. Я бережно храню память о его замечании про одного юношу, который водил нас по своей исследовательской территории: “Какое наслаждение – слушать человека, который по-настоящему любит своих животных”. В роли животных в этом случае были пальмы, но в этом был весь Джон, и я очень его любил – в том числе и за это. Мне очень его не хватает.
Среди собственно животных, а не их фотосинтезирующих условных заместителей, встречались метко поименованные паукообразные обезьяны, которые могли похвастать удивительной пятой конечностью – хватательным хвостом. Были там и обезьяны-ревуны с укрепленной костями гортанью, чьи волны крещендо и декрещендо можно легко было принять за эскадрилью реактивных истребителей, с ревом проносящуюся сквозь кроны деревьев. Однажды я видел взрослого тапира так близко, что мог разглядеть на его шее клещей, раздувшихся от крови. Вообще было затруднительно провести день, бродя по джунглям, и не набрать собственного груза клещей. Но едва прицепившись, они были еще совсем маленькими, и все мы носили с собой рулон липкой ленты, чтобы их счищать. Кстати, тапиры, кажется, никогда не жили в Африке, так что Стэнли Кубрик допустил легкий ляп, сняв их в роли добычи наших человекообразных предков в начале великолепного фильма “2001 год: космическая одиссея”.
Что касается плодотворной работы – если мне что и удалось сделать за время пребывания в Панаме, так это написать несколько глав книги “Расширенный фенотип”, и разговоры с некоторыми учеными на острове стали хорошим подспорьем. Календарь подсказывает, что я провел на острове Рождество 1980 года, но я ничего о нем не помню, так что, видимо, больших празднеств по этому случаю не устраивали. Помню какую-то вечеринку с кабаре: может быть, она и приходилась на Рождество. В роли ведущего привлекли Рагавендру Гадаг-кара – к некоторому недоумению с его стороны, ведь он тогда только приехал.
Я обнаружил особую привязанность к муравьям-листорезам, с которыми меня познакомил Аллен Херре – как и с жутковатыми муравьями-легионерами, которые однажды ночью вторглись в уборную и, сцепившись конечностями, повисли там гроздьями, словно мерзкие черно-коричневые занавески. Об огромных муравьях-понеринах, Рагаропега, меня всерьез предупреждал не только Аллен: благодаря мощи своих укусов они стали одними из самых обсуждаемых обитателей джунглей. Мои глаза, а у страха они велики, замечали их очень часто, и я проявлял предельное уважение, держась от них подальше.
Муравьи-листорезы показались мне намного симпатичнее, и я мог, забыв о времени, стоять и смотреть на стремительные зеленые потоки ходячих листьев: десятки тысяч рабочих, каждый со своим зеленым зонтиком наперевес, на марше в темные подземные грибные сады. Меня переполнял простодушный восторг от понимания, что листья они срезают не из личных пристрастий к поеданию зелени, а для того, чтобы удобрить землю и вырастить грибы, которые уже после их смерти пойдут в пищу другим особям из их плодовитой колонии. Двигал ли ими некий муравьиный аналог аппетита, который удовлетворялся не набитым желудком, а, скажем, ощущением листа в челюстях или чем-то еще менее прямо связанным с питанием? Я и без Джона Мэйнарда Смита помнил, что естественный отбор благоприятствует “стратегиям”, но не предполагается, что животные, следующие определенным стратегиям, их осознают. Не нам судить, испытывают ли муравьи какие-либо сознательные желания, стремления или голод. Во мне разлился свет понимания; то же самое я ощутил при встрече с муравьями-легионерами, описанной в моей третьей книге “Слепой часовщик”. Там я рассказывал, как в детстве, в Африке, боялся муравьев-легионеров больше, чем львов или крокодилов. Но, цитируя Э. О. Уилсона, колония муравьев-легионеров – “объект не столько опасный, сколько странный и удивительный, венец иной эволюционной истории, которая так далека от истории млекопитающих, как это только возможно на нашей планете”. И я продолжал: