Николай Чуковский - Правда и поэзия
Обзор книги Николай Чуковский - Правда и поэзия
Чуковский Николай Корнеевич
Правда и поэзия
Николай ЧУКОВСКИЙ
Правда и поэзия
Николай Корнесвич Чуковский (1904-1965) родился в Одессе в семье известного писателя Корнея Чуковского. Учился в университете и в Институте истории искусств, который окончил в 1930 году.
Начинал свою литературную деятельность как поэт, но позже перешел на прозу, хотя работу над стихом не оставлял никогда и до конца жизни занимался поэтическими переводами. До войны вышло несколько его повестей и сборников рассказов.
В 1941 году Чуковский был мобилизован в качестве военного корреспондента и большую часть войны провел в осажденном Ленинграде, среди морских летчиков. Наблюдение над их героической жизнью дало ему огромный материал для работы. Он писал на эту тему много, но, пожалуй, самым известным произведением стал его роман "Балтийское небо", вышедший в 1954 году и несколько раз переиздававшийся.
ЧТО Я ПОМНЮ О БЛОКЕ
1. Я видел Блока
Александра Блока я увидел впервые осенью 1911 года. В 1911 -1912 годах мы жили в Петербурге, на Суворовском проспекте. Мне было тогда семь лет. Я помню вечер, дождь, мы выходим с папой из "Пассажа" на Невский. У выхода папа купил журнальчик "Обозрение театров", памятный для меня тем, что в каждом его номере печаталось чрезвычайно мне нравившееся объявление, на котором был изображен маленький человечек с огромной головой: он прижимал палец ко лбу, а вокруг его просторной лысины были напечатаны слова: "Я знаю все!" Блока мы встретили сразу же, чуть сошли на тротуар. Остановясь под фонарем, он минут пять разговаривал с папой. Из их разговора я не помню ни слова. Но лицо его я запомнил прекрасно - оно было совсем такое, как на известном сомовском портрете. Он был высок и очень прямо держался, в шляпе, в мокром от дождя макинтоше, блестевшем при ярком свете электрических фонарей. Он пошел направо, в сторону Адмиралтейства, а мы с папой налево. Когда мы остались одни, папа сказал мне: - Это поэт Блок. Он совершенно пьян.
Вероятно, я и запомнил его только оттого, что папа назвал его пьяным. В нашей непьющей семье мне никогда не приходилось встречаться с пьяными, и пьяные очень волновали мое воображение. В следующий раз я его увидел году в восемнадцатом и потом неоднократно видел вплоть до двадцать первого года. Это был совершенно новый Блок. Мне казалось, что от того Блока, которого я видел в 1911 году, не осталось ни одной черты - так он изменился. Он больше нисколько не был похож на сомовский портрет. Он обрюзг, лицо стало желтым, широким, неподвижным. Держался он по-прежнему прямо, но располневшее тело с трудом умещалось во френче, который он носил в те годы. Впрочем, я видел его и в пиджаке. Теперь он казался высоким, только когда сидел: когда он вставал, он оказывался человеком чуть выше среднего роста.
Помню, как он читал "Соловьиный сад" в "Доме поэтов" - учреждении, существовавшем в Петрограде летом и осенью 1919 года. Этот "Дом поэтов" помещался на Литейном, в том здании, которое известно старым ленинградцам под названием "дома Мурузи". Дом Мурузи должен был быть хорошо знаком Блоку потому, что в нем продолжительное время жили Мережковский и Гиппиус. Впрочем, в годы революции их там уже не было - они переехали на Сергиевскую, к Таврическому саду. "Дом поэтов" занимал в доме Мурузи небольшой зал, отделанный в купеческо-мавританском стиле, и еще две-три комнаты, служившие фойе.
Чтение "Соловьиного сада" происходило почему-то днем - я хорошо помню, что свет падал из окна и за окном было солнце. Мне было пятнадцать лет, я знал большинство стихотворений Блока наизусть и боготворил его. Ни одно явление искусства никогда не производило на меня такого впечатления, как в те времена стихи Блока; я все человечество делил на два разряда - на людей, знающих и любящих Блока, и на всех остальных. Эти остальные казались мне низшим разрядом.
Я уселся в первом ряду; никакой эстрады не было. Блок сидел прямо передо мной за маленьким столиком. Читал он негромко, хрипловатым голосом, без очень распространенного тогда завывания, с простыми и трогательными интонациями:
Как под утренним сумраком чарым Лик, прозрачный от страсти, красив...
Чтение длилось недолго. Когда он кончил, я, потрясенный, первым выскочил в фойе. Я так взволновался, что мне захотелось побыть одному.
Чтение Блока слышал я не раз, и всегда оно потрясало меня. Помню, как он читал "Что же ты потупилась в смущеньи?" в так называемом "Доме искусств" (Мойка, 59). Было это несколько позже -в двадцатом году или в самом начале двадцать первого. Он стоял на невысокой эстраде, где не было ни стола, ни кафедры, весь открытый публике и, кажется, смущенный этим. Зал был пышный, с лепниной на белых стенах, с канделябрами в два человеческих роста, с голыми амурами на плафоне. Блок читал глухим голосом, медленно и затрудненно, переступая с ноги на ногу. Он как будто с трудом находил слова и перебирал ногами, когда нужное слово не попадалось. От этого получалось впечатление, что мучительные эти стихи создавались вот здесь, при всех, на эстраде. Помню в этом же зале и чтение блоковских "Двенадцати" - тоже в году двадцатом. Читал не Блок, а его жена Любовь Дмитриевна, Блок же только присутствовал на эстраде. На этот раз там стоял столик, ничем не покрытый, Любовь Дмитриевна находилась позади столика, а Блок сидел сбоку на стуле, печально опустив голову и обратив к публике свой профиль. Любовь Дмитриевна читала шумно, театрально, с завыванием, то садилась, то вскакивала. На эстраде она казалась громоздкой и даже неуклюжей. Ее обнаженные до плеч полные желтоватые руки метались из стороны в сторону. Блок молчал. Мне тогда казалось, что слушать ее ему было неприятно и стыдно. В те времена Горький был председателем "Дома искусств", а членами правления были и Блок, и мой отец. Отец мой был, по-видимому, очень деятельным членом правления и потому имел позади библиотеки комнатку для занятий - нечто вроде служебного кабинета. В январе 1921 года мой брат и моя сестра заболели скарлатиной, и меня, чтобы уберечь от заразы, родители переселили в "Дом искусств", в этот "папин кабинет". Но уже через несколько дней заболел и я. Не знаю, была ли это скарлатина, но проболел я довольно долго и, главное, долго провалялся, потому что и тогда, когда мне стало лучше, меня никуда не пускали, чтобы я не разносил заразы. В то время затевался журнал "Дом искусств", редакция которого состояла из Горького, Блока и моего отца. Им удалось выпустить всего два номера журнала, но собирались они часто и трудов положили много. Одно заседание редакции состоялось как раз в той комнате за библиотекой "Дома искусств", где я, выздоравливая, лежал в кровати. Блок пришел первым и, кажется, удивился, увидев меня. Спросил, будет ли здесь Корней Иванович. Негромкий, словно затрудненный голос его звучал глухо. Я, заранее предупрежденный, сказал ему, что отец просит подождать. Блок сел на кровать у моих ног, опустил голову и не сказал больше ни слова. Так прошло по крайней мере минут сорок. Темнело. Я смотрел на него сбоку. От благоговения и робости я не осмеливался заговорить, не осмеливался двинуться. Сгорбленный, с неподвижным большим лицом, печально опущенным, он был похож в сумерках на огромную птицу. Не знаю, думал ли он или дремал. Отец и Горький очень запоздали, но наконец пришли - оба. Отец включил свет, громко заговорил. Блок поднялся и пересел к столу.