Степан Писахов - Сказки
Мы к нему и присватались. Бороды в сторону отворотили с помешни. И – как следоват быть, как заведено у нас – у рыбника верхну корку срезали да подняли.
А в пироге Перепилиха! Запотягивалась и говорит: «Ах, как я тепло выспалась!»
Что тут было – и говорить не стану!
Опосля того разу я долго и к маленьким пирогам с опаской подходил.
Мужа Перепилихиного мы через пять ден увидали. Висит на плетню, сохнет. Мы его не с первого разу и признали-то. Думали, какой проходяшший али проезжий – так перемят, так измочен да так измочален! Это все Перепилиха: где бы с поклоном мужику благодаренье сказать за тепло спанье в пироге, а она его в воде вымочила, да им-то, мужиком-то своим, всю избу вымыла, вышоркала да и приговаривала:
– После твоих гостей для моих гостей избу мою!
День и ночь висел на плетне Перепилихин муж. На другой день его Перепилиха сняла, палками выкатала, утюгом горячим выгладила и послала нас потчевать корками от пирога.
Мы попробовали, а есть не стали – уж оченно Перепилихой пахло (ведь спала она в пироге-то) и злость Перепилихина на зубах хрустела.
На треске в море гуляю
Был у нас капитан один, звали его Пуля. Рассказыват как-то Пуля:
– Иду мимо Мурмана. Лежу в каюте у себя. Машина постукиват исправно, как ей полагается, а чую: ходу нет. Вышел на мостик, глянул: стоим.
– Что за оказия?
Посмотрел на корму, а от винта широченным кругом треска глушена вскидыватся, взблескиват серебром. Винт колотит да рыбинами брызжет. А пароход – на месте. Мы это на треску наехали!
Матросы пристали ко мне, канючат:
– Дозволь, капитан, рыбу взять. Столько добра задаром пропадат! Да и трюмы пусты!
Ну, ладно, дозволил. Пароход полнехонек набрали. Сами зиму ели, да приятелям раздали в угощенье.
* * *Да что Пуля! Я вот сам на лодчонке выскочил в океан (тоже на Мурмане дело было), от артели поотстал да вздремнул, и сон такой ладной завидел, да лодка со всего ходу застопорила разом. Я чуть за борт не вытряхнулся. Протер глаза – я со всего парусного да поветренного ходу на косяк трески налетел.
В беспокойство не вошел: не к чему себя тревожить. Оглядел косяк, глазами смерил – вышло километров на пятьсот. Длинной палкой толшшину узнал – вышло двадцать пять метров. Дело подходяшше: ехать можно. А на тресковой косяк лесу всякого нанесло. Смастерил избушку, огонь развел, уху сварил. Рыба тут. На рыбе еду, рыбу варю. Поел да поспал, поспал да поел. Меня треска и кормит и везет.
Пора бы к дому сворачивать. А весь косяк хвостом мотнул да на север повернул. И понеслись мы мимо Новой Земли, в океан Ледовитой. На льдинах встречных алыми платочками, что жоне с Мурмана вез, знаки свои поставил. Погулял, и домой пора. Досками отгородил от всего косяка клин километров в пять. Высмотрел вожака-рыбу, накинул узду. И так ладно вышло! Правлю, куда надо, весь косяк вожжой поворачиваю. К дому свернул. Шибче парохода шел.
В городе у рыбной пристани углом: пристал. Пристал и почал торговать свежей треской: на что свежее – живая в воде.
Продавать стал дешевле богатеев, по грошу на пуд скидывал! Ну, покупатели ко мне валом валили.
Опосля торговли смотряшши, лицезряшши столпились на берегу. Антересно всем поглядеть на тресковой косяк. Ну, я пушшал гулять по треске робят малых с учительшами задарма, а с других жителей по копейке брал.
– Да ты, гость разлюбезной, кушай, ешь треску-то!
Из того самого стада, на котором я ехал, только уже не обессудь – посолена.
Белой медведь
Я тебе не все ишшо обсказал, что в море было. Знаки-то я поставил, платки по ветру полошшет. Платок алой что огонь взблескиват, что голос громкой песню вскрикиват.
Когда ишшо кто увидит его, а медведь заприметил – да ко мне. А у меня не то что ружья, а и ружьишка заваляшшого нет никакого. Одначе, варю себе треску, ем да и в ус не дую.
Медведь наскочил на косяк, лапами хватат, а рыба в воде склизка. С краю за рыбий косяк ни в жизнь не ухватишься!
Сам-то я сижу на середке: мне что, а ты достань!
Медведь с ярости начал рыбу жрать: столько нажрал, что брюхо полнехонько и одна рыбина в зубах увязла. Я медведя веревкой достал к себе и шкуру снял.
Погодь, сичас покажу шкуру, сам увидишь, что медведь полюсной, шкура болшашша, шерсть длинняшша. Кажда волосина метров пять, а вся шкура – двадцать пять.
Жона из шерсти всяко вязанье наделала. И тако носко – чем больше носишь, тем новей становится.
Дайко–ся привстану да шкуру достану, чтобы ты не думал, что все это я придумал.
Ох, незадача кака! Ведь я запамятовал, что шкуру-то губернаторской чиновник отобрал. Увидал у меня. Я шкурой зимой дом закутывал: так и жили в теплой избе и топили саму малость, только для варева да для печенья. Теплынь была под шкурой-то!
Пристал чиновник:
– Не отдашь – в Сибирь!
На чиновников управы не было. Взял я шкуру полюсного медведя, шерсть снял, вот тут-то жона и взялась за пряжу. Кожа была мягка, толста, я и ее содрал, – мы потом с кашей съели. Шкуру без шерсти да без кожи (что осталось – и сам не знаю) свернул и отдал чиновнику и объяснил, что так сделал нарочно, чтобы везти было легче. А чиновники в ту пору пониманья настояшшего не имели, только ловко грабить умели.
Чайки одолели
Вот чайки тоже одолевали меня, ковды я на треске ехал.
Треска – рыба деловитая, идет своим путем за своим делом, в сторону не вертит. А чайки на готово и рады.
Ну, я чаек наловил столько, что в городу куча чаек на моем рыбном косяке выше домов была.
В городу приезжим да чиновникам заместо гусей продавал. Жалованьишко чиновничье – считана копейка. Форсу хошь отбавляй – и норовили подешевле купить. Как назвал чаек гусями да пустил подешевле – вмиг раскупили. А мне что? Каб настояшши рабочи люди, совестно стало бы. Чиновникам надо было, чтобы на разговоре было важно да форсисто, а суть как хошь. Чаек, гусями названных, за гусей съели и гостей потчевали.
У чиновников настояшше пониманье форсом было загорожено.
Артелью работал, один за стол садился
Вот я в двух гостях гостил, надвое разорвался! Надвое – дело просто, меня раз – на артель расшшипало!
Ехал я на поезде, домой торопился. Стоял на площадке вагона и поезду помогал – ходу подбавлял: на месте подскакивал, ногами отталкивался.
На крутом повороте меня из вагона выкинуло. Вылетел я да за вагон пуговицей зацепился. Моя жона крепко пуговицу пришила, еенно старанье хорошу службу сослужило.
Я уж дожидался, что меня за каку-нибудь железнодорожность зацепит и растянет, а вышло иначе. Меня начало подбрасывать да мной побрякивать. Где брякнет – там и останусь, там и стою, остановки поезду дожидаюсь. Я по дороге у железной дороги частоколом стал. Сам стою, сам себя считаю, а сколько станций, полустанков, разъездов сам собой частой вехой обвешил – и не сосчитал.
Вот машина просвистела, пропыхтела и остановилась. Дальше вашего края ехать некуда. Коли снизу добираться, то тут конец. Коли от нас ехать, то начало.
Я пуговицу от вагона отцепил. Домой большой компанией (и все я) иду, песни хором пою.
В Уйме люди думали: плотники новы дома ставить пришли, али глинотопы на кирпичной завод.
Я артельно ближе подошел. Люди с диву охнули.
– Ох-ти, гляди ты! Сколько народу – и все, как один Малина! Ну, исто капаны! И до чего схожи – хошь с боку, хошь с рожи! И как теперича Малиниха мужа распознат? Эка орава, и все они на один манер – и ростом, и цветом, и выступью! Которой взаправдошной – как вызнать?
У моей жоны слова готовы:
– Которой на работу ловче и на слово бойче – тот и муж мне. Мой-то Малина работник примерной!
Я на жонино слово поддался и всеми частями за работу взялся. В поле и на огороде работаю, поветь починяю, огород горожу, мельницу чиню, дом заново крашу, в лесу дрова запасаю, рыбу ловлю, бабе к новой юбке оподолье вышиваю, хлеб молочу, пряжу кручу, веревки вью. И все зараз и на все горазд!
За работу принялся в послеобеденно время, а к паужне все сготовлено, все сроблено. Баба моя ходит и любуется, а не может вызнать, которой я настояшший я. Я на всех работах в десять рук работаю.
Вызнялась жона на поветь, будто на работу поглядеть, и метнула громким зовом:
– Малина, муженек! Поди за стол садись, пора пришла есть!
Я к еде двинулся и весь в одного сдвинулся.
В тех местах, где я стоял при дороге у железной дороги, там выросли малиновы кусты и по сю пору растут. Ягоды сочны, крупны, вкусны.
Я худого не выдумываю, а норовлю, чтобы хорошим людям всем хватило да любо было.