Константин Арбенин - Иван, Кощеев сын
Иван аж отшатнулся — такая колобаха к нему подъехала!
А бабка руки с гордостью потирает, улыбается.
— Вот, — говорит, — подивись, Ваня.
А у того аж блин во рту залип: смотрит он на кокон и понять не может, что это такое есть за явление. Встал из-за стола, обошёл да с другой стороны на тот леденец глянул и видит: сквозь ледяную корочку проглядывается голова, руки, ноги…
— Ты чего, нянь, — страшится Иван, — иноплотенянина, что ли, споймала? Или мутана в леднике вывела?
— Тьфу на тебя! — говорит бабка. — Иноплотенянинов на свете нет, наукой доказано. А это не мутан никакой, а самый обыкновенный хомосапистый мужик наземного происхождения, только сильно замороженный. Заморозок называется. Вона, смотри, — и дыхнула ему в лицевую часть своим нутряным старушечьим жаром.
Потёк ледок водицей липкой, и обнаружился под его мутной оболочкой человечий лик — с бородой, с усами, с чуть седыми бровками. Проступил наружу мужицкий нос картофелиной, обнажились плотно закрытые глаза и тёмные под ними мешочки.
Иван ещё пуще изумился.
— Ты что же, Васильевна, этим набором мне отобедать предлагаешь?
— Предлагаю, — кивает бабка. — Ты не смотри, что мужичонка грубоват да костяст, — я его в простоквашке выкупаю, в уксусе вымочу, в сухариках обваляю — пальчики облизывать будешь!
— Не буду я, — хмурится Иван, — пальчики ему облизывать! Где ж это видано — целого мужика за обедом съесть!
— Зачем же целого! Сколько осилишь. А что не доешь — так я обратно заморожу на зиму или в фарш пушшу. Зачем же добру пропадать!
— Васильевна! Няня! — машет руками Иван. — Я сроду людей не ел и есть не собираюсь! И мужика этого на обеденном столе рядом с блинами видеть мне неприятно!
Бабка руками всплеснула, на скамью присела.
— Ох, Ванятка, не узнаю я тебя. А впрочем, ты ж завсегда своему папаше неслухом был, всегда перечил ему да на своём особом настырничал. Всегда супротив отцовской воли взбрыкивал. Точно!
Иван молчит, всё на замороженного поглядывает: лёд-то на нём тает, по столу стекает.
— Это всё от матери у тебя, — продолжает бабка свои рассуждения. — Материнское, человеческое-то в тебе завсегда сильнее нечистого было. Стало быть, так надо понимать, что взяло оно теперь в тебе верх окончательный?
— Да нет, — говорит Иван. — Я, няня, сам до сих пор не знаю, что во мне верх взяло, да и взяло ли. Есть ли тот верх? Болтаюсь посерёдке, как в бочке селёдки.
Посмотрел Иван в задумчивости на оттаявшее мужиково лицо, а оно возьми да глаза и открой. Иван дёрнулся от неожиданности, кота вспугнул.
— Ой! — говорит. — Нянь, он глаза открыл!
— Ну да, — встаёт бабка. — Подтаял, вот и открыл.
— Он — что же, стало быть, живой? — изумляется Иван.
— Всяко не мёртвый. Я, Ваня, мазуриков-то не замораживаю, потому как есть во мне, стало быть, гуманизм и гигиена.
— А говорила: зелье не варю!
— Какое ж это зелье! Сам ты зелье. Это в ларьке — зелье, а у меня — нутру веселье…
Не договорила Яга Васильевна — мужик зашевелился, закряхтел, оттаявшим носом шмыгнул. Сошлись Иван да бабка с двух сторон стола, склонились над подтаявшим гостинцем. А он глаза то сощурит, то вытаращит, а сказать ничего пока не может. И губы у него пока синего подмороженного цвета.
— Послушай, няня, — говорит Иван, — а отдай этого заморозка мне!
— Как это? — удивляется бабка. — Ты ж только что баял, что мужиков не ешь.
— Да не есть — ты мне его просто отдай, живого! Разморозь и со мной отпусти. Я тебе, Васильевна, ох как благодарен буду, бусы красные тебе на обратном пути принесу или косынку тёплую. А?
— На кой мне косынка? — говорит бабка, — и бутсы мне не нужны. У меня всех запросов — челюсть бы вставить да избу от сидячки вылечить.
Иван плечам пожал — мол, этого пообещать не смогу.
— А мужика я тебе не отдам, — продолжает бабка. — Коли есть его не будешь, так пусть остаётся до следующего гостя. Вот ешшо какой интерес — ценный менюй разбазаривать!
Иван распрямился, поясок свой поправил. Откашлялся официально и говорит:
— Няня родная, Яга Васильевна милая. Ежели ты мне мужика этого не освободишь, я на тебя обижусь обидкой горькою.
— Ишь, расхорохорился! — фыркает бабка. — Да на что тебе сдался этот сумарь безремённый?! Ты в мужичьи спасатели, что ли, записался? С него всей выгоды-то — колтун да гумус!
— Тем более отдай, раз он такой безвыгодный, — настаивает Иван. — Мне, няня, дорожный товарищ сильно нужен. Одному в пути туго: тоска заедает, трудности на испуг берут; а вдвоём и в скуке веселее, и в беде сподручнее.
Яга Васильевна фырчит под нос, недовольство заглушает, очень ей отдавать съестного мужика не хочется, вот хоть ты в темя плюй!
— Ладно, — бубнит, — пока суд да дело, давай-ка мы его хоть на скамью усадим, что ль, а то весь стол заляпали.
Усадили они мужика, с трудом в пояснице погнули — весь он закоснел, в коконе-то лежавши. Скрипит, как древняя колесница.
— Ох, грехи мои тяжкие, — вторит тому скрипу бабка, воду со стола тряпочкой вытирает. — От такого куска отказывается, с собой увесть хочет, на ноги поставить…
Иван её охов-крёхов слушать не стал, прикрыл мужику тряпицей причинное место и оставил размораживаться. А сам пока отошёл в дальний угол, на стены глядит, нянино обиталище рассматривает. Там в уголке фотографический иконостас выставлен: снимки старые, блёклые, чёрно-серые. Всяких лиц вереница, а посреди один большой коричневый дагерротип: Яга Васильевна в далёкой ведьмаческой молодости и рядышком с ней лихой крючконосый брюнет с чубом.
— Это ты с кем, няня? — спрашивает Иван.
Увидела бабка, куда Ваня уставился, и поясняет:
— Это старик мой, Яг Панкратич, муж мой покойный, твоему отцу двоюродный брат. Тебе, стало быть, дядя. На войне погиб, царствие ему небесное!
— Дядя? — удивляется Иван. — Значит, и дядя мой нечистью был?
— Сам ты нечисть! — плюётся Яга Васильевна. — Нечисть! Ишь ты, чистёнок! Да когда супостат на нас клином-то двинулся, никто не разбирался, нечисть ты или крещёный. И нечистый, и человек, и зверь лесной — все как один поднялись землю нашу кормилицу защищать. Мертвяки — и те, случалось, из гробов вставали.
Тут вдруг из мужика размороженного голос пошёл — прямая разговорная речь. Иван и няня к нему обернулись, а мужик сидит, не шевелится, таращится на стеклянный шар с розочкой и говорит медленно, низко, с трудом промёрзлый язык поворачивает.
— Звери о ту пору в целые звериные соединения сбивались, — рассказывает. — Медвежий батальон, лосиная рота. Бобры против танков заграждения в сёлах строили — там, где мужиков не осталось. Много таких случаев известно…
— А ты откуда это всё знаешь, говорливый? — спрашивает бабка. — Воевал, что ли, или в букваре по складам прочёл?
— Было дело, — отвечает мужик, — воевал-воячил, в прицелах маячил.
— Да чё уж говорить! — увлечённо закивала Яга Васильевна. — Кикиморки захватчиков в кусты завлекали, да того их — в болото. Лешие проводниками нанимались — и туда же. Дали укорот супостату, не оплошали. Тяжкое было время, да всё живое друг к дружке липло: все, стало быть, вместе держались. А теперича время провислое, легкомысленное. Кажный сам по себе, кажный за своим забором прячется, частоколом себя отмежевал, нацеплял на окна решёток-сеточек, глядит на небо через дуршлаг! Тьфу, нехристи! То есть… нечисти… Тьфу! Запуталась с вами! В обчем, недовольна я нынешними-то: заперлись каждый в своей берложке, о ближнем своём не думают!
— Едят друг друга! — вставляет Иван.
— Вот-вот! Едят… тьфу ты! — осерчала бабка, на слове пойманная, рукой махнула. — Не буду его есть, забирай своего пройдошу! И не собиралась лопать такого костлявыша!
Иван приблизился к мужику.
— А зовут-то тебя как? — спрашивает.
— Горшеней зовут, — отвечает тот и сам шеей силится двинуть, застой кровеносный разогнать.
— Ну вот, няня, — корит бабку Иван, — мужик-то заслуженный — воевал, Горшеней зовут, а ты его в простокваше заквасить хотела! И не совестно?
— Ты меня не стыди, мал ещё, — говорит бабка. — Отойди вон в тот угол и пригнись пониже; я этого бородулю сейчас к деятельной жизни возвращать буду. Слабонервенных вообче просим удалиться.
Последнюю фразу бабка коту своему адресовала. Уклей, как только услышал, чем хозяйка заниматься собирается, зашипел, хвост ёршиком растопырил и спину выгнул рогаткой. Пшикнула не него Яга Васильевна — он в окно и утёк.
Иван обратно к фотографиям отошёл, а бабка подол за пояс заправила, костяшки пальцев расщёлкала, а глазом на Ивана косит, пояснения ему к фотокарточкам даёт:
— Супруг-то мой лётчиком был, авиятором. Без самолёта летал, на обыкновенной ступе. Помелом винты мистер-шмидтам срезал. Махнёт метлой — самолёт долой. Его партизаны так и звали: Яг-Истребитель. Сколько он вражеских самолётов-то поистребил и заштопорил — не счесть! Погиб в неравном бою. Похоронили его солдаты в братской могиле, вместе с крещёными. А ты говоришь — нечисть! Вот тебе факты, а ты уж сам для себя решай, нечисть он или кто. Нечисть! Это я вот нечисть — смотри, чем занимаюсь, какие силы тревожу, какие будоражу скрытные фигурации, — пальцем пригрозила: — Ну всё, молчи. Начинаю ёкзикуцию.