Константин Арбенин - Иван, Кощеев сын
— Так вот, — начинает свою повесть Тимофей Семионов и обводит всех слушателей хитрым глазом. — Был у нас в столице чиновник один, осударственный служащий, по имени, кажись, Парфён Мокроедов, а по пачпорту — Прудонос или что-то в этом роде. Обычный, стал-быть, чиновник, беззлобный взяточник, про таких у нас говорят: совесть под ковром лежит, а он по тому ковру топчется. И вот поехал он как-то раз по большой служебной надобности в другой город. А дороги у нас для каретной езды, сами знаете, непригодны, вот у чиновьего экипажа колесо и слетело к чёртовой прабабушке прямо на середине пути. И пришлось нашему Прудоносу, стал-быть, целых четыре часа сидня отсиживать в деревне Упряхино, в первой попавшейся хате. А деревня, знамо дело, к тому официальному визиту подготовлена не была, — самая натуральная деревня оказалась, со всеми мужицкими прелестями, со всеми бабьими горестями, со всей, так сказать, бедно-голодной праздностью.
— И что? — спрашивает Иван.
— А вот то — оно самое. Неизвестно, чего такого насмотрелся в том селе Прудонос Мокроедов — думаю, ничего особливого там не было, — да много ли неподготовленному кабинетному разуму надобно! Но только после того случайного привала стронулся, стал-быть, наш чинуша умишком, то есть — в прямом психическом смысле. И вот ведь каким неожиданным образом проявилось: сразу по возвращении из той поездки распродал он всё свое имущество, всё своё нажитое ежедневным взятием богатство, перевёл вырученную сумму в наличность, поставил у себя в кабинете огромный сундук с ассигнациями да и стал — поверите ли? — посетителям своим порционно выдавать тайные вспоможения. Хотите — верьте, братцы, хотите — нет, а про то всякий в нашей местности подтвердит, даже который ничего про это не знает. Вот, стал-быть, приходит к нему, к чинуше нашему, проситель, а чиновник ему взятку — чик! Либо в конверте за пазуху запихнёт, либо из рукава в карман высыплет, либо ещё как исхитрится. Держи, мол, мал-человек, подарочек от стол-начального медаленосца.
— Это не взятка, это датка получается, — вставляет Горшеня.
— Точно так, датка, — соглашается рассказчик.
— И чем же кончилось дело чудное? — спрашивает Иван с нетерпением.
— Знамо чем, — отвечает Тимофей-рассказчик, со дна миски кашу доскрёбывая, — сумасшедшим домом. Взяли, стал-быть, Прудоноса с поличным. Видать, кто-то из одарённых же и настучал на нашего витязя.
— А я сумлюваюсь, — встрял Аким-хмурый. — По-моему, дык не могёт такого в природе быть, чтобы чинуша взятое обратно отдавать стал. Рука у него специальная — скорей отсохнет, чем на такое подымется. И потом, ему тоже надо поверхсидящее начальство подмазывать, и денег на то немало требуется.
— Правильно, — поддерживает те сомнения Илларион-рукастый. — Тут дело в системности. Ежели вздумал датки отдавать — отдавай-радуйся, но не один, а со всей системностью вместе. Потому как осударственный человек единично против системности грести не могёт. Коль берёшь взятки — то вместе со всеми, датки даёшь — опять же, со всеми вместе давай. Один есть будешь — подавишься.
— Системность тут, конечно, чётко сработала, — соглашается Тимофей-рассказчик. — Она, стал-быть, отступника-то и ущучила. Четверти своего богатства Прудонос раздарить не успел, как на него, горемыку, следствие завели, выявили всякие фактические случаи, кое-что даже вернуть в казну сумели. Тем, ребята, это стихийное благородство и закончилось — смирительной, стал-быть, рубашонкой.
— Какое ж это благородство, — усмехается Горшеня. — Это казус какой-то.
— Казус казусом, — водит Тимофей пальцем по миске, — а благородство налицо: тот чинуша человеком стать захотел, решился своё добро людям раздать, а его за это в сумасшедший дом запихнули.
Горшеня нахмурился, головешкой в кострище пошуровал.
— Экая закавыка, — говорит. — Он ведь не своё добро раздавать решился, а народное, им же у этого народа вытянутое. Он прежде всего преступник, а благородство его — самое натуральное сумасшествие. Стало быть, место ему правильное определили.
Тимофей-рассказчик опешил немного такому повороту, на Горшеню посмотрел с суровым участием. Руки зачем-то о пустые карманы обтёр. Спрашивает:
— То есть что же, по-твоему, получается? Ежели вор решил с воровством своим покончить и честную жизнь начать, то это получается, стал-быть, сумасшествие? Ежели ты вор, то и воруй до конца дней? Получается, о добрых делах и помышлений не имей?
Горшеня на миг смутился — хотел ложку облизать, да не стал. Какое-то решение в нём вызрело, поставил он миску свою на землю, посмотрел почему-то на ковёр, неподалёку лежащий, встал и говорит:
— Не хотел я об этом говорить, ребята, да придётся, раз уж беседа в этот угол зашла. Ежели по совестливости рассуждать, то мне, например, очевидно становится, почему вы данного вора под свою словесную защиту берёте.
— И почему ж? — спрашивает Аким-хмурый. — Коли тебе это так очевидно, то и нам разъясни, изволь.
— А потому что вы сами не лыком шиты, — отвечает Горшеня.
— Это в каком смысле?
— Да всё в таком же. Вы, ребята, лихачи лесные, сами не особо-то честным трудом промышляете, всё больше воровством да разбоем. Аль не так?
Семионы насторожились, ложками брякать перестали. Сильвестр-средний Горшене говорит:
— Ты, прямой человек, к нам недавно прибыл, из других краев пришёл. Так вот, ежели ты ещё не знаешь, честный труд в нашем горе-королевстве запрещён, как и любая другая деятельность, окромя бессмысленной.
— Знаю я это, — говорит Горшеня, — я к вам хоть и из других земель пришлый, а соли вашей сожрал уж три пуда и своим горбом навсегда с землицей вашей сродниться успел.
— Ты погоди, — урезонивает Сильвестр, — не в перегонки играем, дай мысль закруглить. Слушай. Правильно ты наш характер понял — воруем мы, ясное дело, и грабежом порой не брезгуем. Только воруем — у воров и грабим — грабителей. Вот этих вот господ-праздноделков, — и секретаря Термиткина по плечу хлопнул, кашей его поперхнул. — Ни один хороший человек от нас страданий да лишений не имел и на притеснения не жаловался, а наоборот — спасибо говорили и посильную помощь оказывали.
А Горшеню уже не унять. Понесло его в какие-то нравоучительские степени.
— Хорошие, говоришь, люди? А кто это выяснениями занимался, кто человек хороший, а кто так — с чревоточинкой? Где у вас машинка такая определительная?
Илларион-рукастый не вытерпел, вскочил с места, левый рукав засучивать стал.
— Я, — говорит, — тебе, дядя, сейчас такую машинку покажу — сразу глазомер выработаешь!
Сильвестр его за штаны одёрнул, на место возвернул и дальнейшие доводы приводит:
— Машинки определительной у нас нет, это верно. Мы, браток, по старинке определяем — на глазок. Только вот тебя, родимого, что-то определить не могём. Рассказывал нам Ваня, что ты большой житейской смётки человек, что всякую мудрёную загвоздку разрешить умеешь. Так, Ваня?
Иван смутился до крайности, кивает одним загривком, будто аршин во рту спрятал.
— Может, оно и так, — продолжает Сильвестр, — да что-то кажется мне, наша загвоздка тебе не по зубам пришлась.
— Я вас раскусывать и не собирался, — опустил голову Горшеня. Обидно ему, что Ванина положительная рекомендации ему боком вышла.
— Вот и правильно, — говорит Аким со смешком. — Мы не орехи, чтобы нас раскусывать.
Горшеня запнулся, закашлялся нервно.
— Я, ребята, обидеть вас не хотел, — сипит, — и очень даже вам за многое благодарен… Но отмалчиваться и против ощущений своих поступать не приучен! А в нынешнем своём положении — и подавно не могу. Поэтому говорю вам, как на духу: то, что я здесь вижу, никакого душевного покоя мне не даёт!
— Эк, покою ему захотелось! — чешет левую ладонь Илларион-рукастый. — Я могу тебе щас устроить специальный такой покой — в аглицком языке он нокавутом называется.
— Погоди, Илларион, не горячись, — унимает брата Сильвестр. — Давайте-ка дальше разберёмся. Что ж ты, собрат наш Горшеня, такое тут видишь, что тебе покоя не даёт?
Пыхтит Горшеня, пробует самого себя успокоить, да только ещё больше распаляется. Скользнул вокруг взглядом и заявляет решительно:
— А вот вижу — ковёр у вас тут лежит. Это чей ковёр?
— Это наш ковёр, — говорит Тимофей-рассказчик. — Не узнал, что ль? Мы через этот ковёр немало жизней спасли.
— Да нет, — поправляет его Сильвестр, — если на то пошло, то это вот Вани ковёр.
Иван кивнул, а сам стоит угрюмый, как с высоты оплёванный. Не может понять, почему Горшеня вдруг таким боком себя выставил. Впервые ему за своего друга совестно.
А Горшеня продолжает свою разоблачительную линию:
— Да нет, ребята, это раньше данный ковёр был Вани, а ещё точнее — отца его, Кощея, да только потом Кощей его змею Тиграну Горынычу подарил. Верно ведь, Ваня?