Степан Писахов - Сказки
Мобилизация
Было это в японску войну. Мобилизацию у нас объявили. Парней всех наметили на войну гнать. Тут бабы заохали, девки пушше того. У каждой, почитай, девки свой парень есть. Уж како тако дерево, что птицы не садятся, – кака така девка, что за ней парни не вьются?
Одначе девки вскорости охать перестали, с ухмылкой запохаживали.
«Что, – думаю, – за втора така?»
А у каждой девки на подоле – то по рубахе, то по юбке – мужички понавышиваны.
Старухи не раз унимали:
– Ой, девоньки, бесперечь быть войне; эстолько мужичков навышивывали!
Девки по деревне пошли, подолами трясли, вышитых стрясли, а взабольшны парни у подолов остались.
Вышиты робята выстроились, как заправдашны рекрута.
Девки в котомки шапок наклали, чтобы было чем врагов закидывать.
Тут начальство прискакало, загрохотало на всю улицу:
– И так не так и этак не так. Да давайте лошадей, новобранцев в город везти!
Была у нас старушонка-бобылка, по прозвишшу Сахариха. Вот Сахариха всех новобранцев собрала, веревкой связала, на спину закинула да и в город двинулась.
В вышитых-то – сам понимаешь – тяжесть не сколь велика.
Начальство как увидало, что одна старушонка таку силу показала, да поскорей на коней, да прочь от нас.
А мы тому и рады.
Наутро за мной пришли. Моя-то баба не выторопилась вышивку сделать да заместо меня сдать в солдатчину.
Явился, куда указано.
Доктор спрашиват:
– Здоров?
– Никак нет, болен!
– Чем болен?
– Помалу есть не могу!
Повели меня на кухню. Почали кормить. Съел два ушата штей, два ушата каши, пять ковриг хлеба, выпил ушат квасу.
– Сыт? – спрашиват доктор.
– Никак нет, ваше докторово, только в еду вхожу, дозвольте сызнова начать.
– Что ты, – кричит доктор, – лопнутие живота произойти могет!
– Не сумлевайтесь, – говорю, – лишь бы в брюхо попало, а там брюхо само знат, что куды направить.
Начальство совет держало промеж себя и написали постановление:
«По неграмотности и невежеству родителей с детства приучен много есть и для армии будет обременителен».
Отпустили меня. Пошел по городу брюхо протрясать. Иду мимо нарядного дома, окошки полы стоят.
Вижу – начальство пировать наладилось, рюмки налили, рюмками стукнулись и ко рту поднесли.
Я воздух в себя потянул – все вино мне в рот!
Налили опять. А мне пить охота. Я воздух к себе потянул да попушше, – из всех рюмок, стаканов да из всех бутылок вино все в меня.
Начальство заоглядывалось.
«Ну, – думаю, – коли меня заприметят, то не видать мне своей бабы».
Чтобы от греха убраться, хотел почтой, да до нас почта долго идет: я на телеграфну проволоку скочил, телеграммой домой доставился. Оно скоро по телеграфу ехать, да на стаканчиках подбрасыват, весь зад отшиб.
Мало время прошло, встретил меня поп Сиволдай и кричит:
– Малина, да ты жив? А народ говорит, что ты живот свой положил за кашу!
Я без ухмылки отвечаю:
– Выхолопнул я, отец Сиволдай, живу наново!
– Вот и ладно, – говорит Сиволдай, – я тебя в город справлю да в солдаты сдам; скажу, чтобы тебе туже живот стягивали, есть будешь в меру.
– Ну-к, что ж, – говорю ему, – справь, да за руку веревку привяжи, – быдто дезертира приведешь; награду получишь каку ни есть.
Вот привязал Сиволдай веревку к моей руке, а другой конец – к своей руке. А я лыжи одел да припустил ходу по дороге. Поп вприпрыжку, поп вскачь!
Одначе живуч, в городу отдышался.
По уговору сдал меня не как Малину, а как Вишню, – это за то, что я дозволил вскачь бежать, а не волоком ташшил.
Отправили меня на Дальний Восток.
Как есть охота придет, – открою двери теплушки, в которой с товаришшами ехал, – понюхаю, где вареным да печеным пахнет. С той стороны воздух в себя потяну, – из офицерских вагонов да из рестораций все съедобное ко мне летит. Мы с товаришшами двери задвинем и едим.
Приехали.
Пошел я по вагонам провианту искать. Какой вагон ни открою – все иконки да душепользовательны книжки – и заместо провианту, и заместо снарядов боевых.
Почали бой. Японцы в нас снарядами да бомбами, снарядами да бомбами! А мы в них иконками, иконками!
Кабы японцы нашу веру понимали, их бы всех укокошило. Да у них вера своя, и наша пальба для японцев дело посторонне.
Взялись за нас японцы ну – куда короб, куда милостыня!
Стоял я на карауле у склада вешшевого, – у ворот столб был с надписью: «Посторонним вход воспрешшен». Как тряхнет снаряд! Да прямо в склад, все начисто снесло! Остался столб с надписью: «Вход посторонним воспрешшен», а кругом чисто поле, – узнай тут, в котору сторону вход воспрешшен?
Одначе стою. Дали мне медаль за храбрость да с банным поездом домой отправили.
Наполеон
Это что за война. Вот ковды я с Наполеоном воевал!
– С Наполеоном?
– Ну, с Наполеоном. Да я его тихим манером выпер из Москвы. Наполеона-то я сразу не признал. Вижу – идет по Москве офицеришко плюгавенькой, иззяб весь. Я его зазвал в трактир. Угошшаю сбитнем с калачами да музыку заказал.
Орган затрешшал: «Не белы-то снеги».
Вдруг кто-то кричит:
– Гляди, робята! Малина с Наполеонтием приятельствует.
Оглядел я свово приятеля, – и впрямь Наполеон. Генералы евонны одевались, из моды вон лезли, а он тихонечко одет, только глазами сверлит. Звал меня к себе отгашшивать. Говорю я ему, Наполеону-то:
– Куды в чужу избу зовешь? Я к тебе в Париж твой приеду. А теперь, ваше Наполеонство, вишь кулак? Присмотрись хорошенько, чтобы впредки не налетать. Это из города Архангельского, из деревни Уймы. Ну, не заставь размахивать. Одноконечно скажу:
– Марш из Москвы, да без оглядки!
Понял Наполеон, что Малина не шутит, – ушел. Мне для памяти табакерку подарил. Вся золота с каменьем. Сейчас покажу. Стой, дай вспомню, куда я ее запропастил. Не то на повети, не то на полатях? Вспомню – покажу, – там и надпись есть: «На уважительну память Малине от Наполеона».
– Малина, да ты подумай, что говоришь: при Наполеоне тебя и на свете не было.
– Подумай? Да коли подумать, то я и при татарах жил, при самом Мамае.
Мамай
Вишь ножик, лучину которым шшиплют? Я его из Мамаевой шашки сам перековал.
Эх, был у меня бубен из Мамаевой кожи. Совсем особенной: как в его заколотишь, так и травы и хлеба бегом в рост пустятся.
Коли погода тепла, да солнышко, да утречком в Мамаев бубен колотить станешь, вот тут начнут расти и хлеба и травы. К полдню поспеют, а вечером и коси и жни. А с утра заново вырашшивай, вечером опять хлеб собирай, и так – кажной теплой день. Только анбары набивай да кому надобно – уделяй.
А ты говоришь – не жил в то время. Лучше слушай, что расскажу, – сам поймешь, – не видавши не придумать.
Мамай, известно дело, басурманин был, и жон у его цельно стадо было, все жоны как бы двоюродны, а настояшша одна – Мамаиха. И очень эта Мамаиха мне по нраву пришлась: пела больно хорошо. Бывало, лежим это мы на полатях (особенны по моему указанию в еенном – Мамаихином шатру были построены). Лежим это, семечки шшолкам да песню затянем. Запели жалостну протяжну. Смотрю, а собака Кудя, – вишь, имя запомнил, а ты не веришь! Дак сидит эта собака Кудя и горько плачет от жалостной песни, лапами слезы утират. Мы с Мамаихой передохнули да развеселу завели.
Птицы мимо летели, сердешны, остановились да к нашему пенью прибавились голосами. Даже Мамайка, – это я Мамая так звал, – сказывал не однажды:
– И молодец ты, Малина, песни тянуть. Я вот никакой силе не покоряюсь, а песням твоим покорен стал.
Надо тебе про Мамая сказать, какой он был, чтобы убедить тебя, что во ту пору я жил. Я тако скажу, что ни в каких книгах не записано, только я в памяти держу. К примеру вид Мамаев: толстой-претолстой, – живот на подпорках, а подпорки на колесиках. Мамай ногами брыкат, подпорки на колесиках покатят, будто лисапед какой особого манеру.
Ну, кто тебе скажет про Мамаевы штаны? А таки были штаны, что одной штаниной две деревни закрыть было можно.
Вот раз утресь увидал я с полатей, – идет на Мамая флот японской. Мамай всполошился. Я ему и говорю:
– Стой, Мамай, пужаться! С японцами я справлюсь.
Выташшил я пароходишко, – с собой был прихвачен на всякой случай. И пароходишко немудряшшой, – буксиришко, что лес по Двине ташшит.
Ну, ладно. Пары развел, колесом кручу, из трубы дым пустил с огнем. Да как засвишшу, да на японцев!
Японцы от страху паруса переставили да домой без остановки.
Я ход сбавил и тихим манером по морю еду с Мамаихой. Рыбы в переполох взялись. Они, известно, тварь бессловесна, но нашли-таки говоряшшу рыбу. Выстала говоряшша рыба и спрашиват: