Мария Конопницкая - О гномах и сиротке Марысе
Только месяц взойдет – хоть узенький серпик, – меня так и тянет из дому побродить по крышам. Я даже за хвост себя привязывать пробовала – вон, видите, к тому колышку посреди норы, – но и это не помогло. Как потянуло меня, как я рванулась – на веревке только клочок шерсти остался, а я очутилась за порогом. Самая краса, самая кисточка пропала! Смотрите, до сих пор изъян виден. Распускают, правда, сплетни, будто кончик хвоста оторвали мне собаки кузнеца, но это бессовестная ложь и клевета! Я так привыкла бродить при луне, что это стало моей второй натурой, и теперь – светит луна или нет, – как только начнет смеркаться, не могу усидеть в норе. Даже наоборот, чем темней, тем неудержимей тянет меня в деревню.
На улице темень, хоть глаз выколи, а я, несчастное животное, брожу как тень возле хлевов и курятников.
Только кудахтанье да кукареканье, а особенно гусиное гоготанье успокаивают немного мои нервы. Что поделаешь, надо терпеть! И, тяжело вздохнув, отчего усы у нее встопорщились, лиса отправилась на боковую и сладко захрапела, облизываясь во сне от уха до уха своим длинным языком…
Но сегодня Чудило-Мудрило был встревожен. Минуло утро, минул полдень, а Сладкоежки все не было.
Выглянул ученый летописец из норы – нигде ни звука. Только над головой тихо шумел бор и сосны таинственно переговаривались, качая верхушками. Ниже, по дубам и букам, с ветки на ветку прыгали белки, а еще ниже шептались папоротники, мхи и красная брусника. Тишина. Стало вечереть, взошла луна, а лисы все нет и нет. Не на шутку обеспокоенный, Чудило-Мудрило стянул плащ ремешком, надел колпак и решил отправиться на розыски пропавшей Сладкоежки. Не подозревая о разбойничьих проделках лисы, простодушный гном привязался к ней и считал ее безупречно честным животным.
Только он набил трубочку, собираясь закурить на дорогу, как со стороны узкого хода послышались тяжелые осторожные шаги. Кто-то шел из деревни в больших подкованных сапогах.
Чудило-Мудрило удивился и, прислушиваясь, застыл на месте с трубкой во рту, с огнивом в одной руке и трутом – в другой. Шаги все приближались. Вот они уже у, самого входа в нору. Чудило-Мудрило отскочил в сторону и, приложив ухо к стенке, ясно услышал бас кузнеца, которого он недавно видел в дверях кузницы. – Погоди, злодейка! – басил кузнец. – От баб ты ушла, а от меня не уйдешь!…
Наступила тишина. Сердце у гнома отчаянно колотилось, но он стоял, приложив ухо к стене, и ждал, что будет.
Вдруг у него нестерпимо зачесалось в носу и он громко чихнул три раза подряд.
– Ага! Проняло! Уже зафыркала! – загудел кузнец. – Погоди, то ли еще будет! Чего-чего, а этого добра я для тебя не пожалею!
И вслед за тем огромный клуб едкого дыма ворвался в нору и ударил гному прямо в нос. Летописец закашлялся и отпрянул назад. А дым все валил клубами – в норе не продохнуть. От едкого дыма у Чудилы-Мудрилы из глаз потекли слезы. А кузнец все приговаривал:
– Вот тебе за моих кур! За петухов! За индюшек! Получай! И с каждым словом новый клуб дыма влетал в узкое отверстие, стелясь синей пеленой. В норе стало совсем темно.
Угоревший Чудило-Мудрило метался, ощупью ища другой выход – в лес, но голова у него кружилась, в глазах потемнело, и он беспомощно тыкался из угла в угол.
Холодный пот выступил у него на лбу, сердце колотилось все сильней, нора завертелась перед глазами, а дым все прибывал. Бедный летописец уже думал, что пришел его последний час, как вдруг нащупал руками отверстие и чуть живой выскочил в лес. Пробежав несколько шагов, он без чувств упал в папоротник.
Было тихое утро, когда гном очнулся от глубокого обморока. В воздухе пахло гарью, но утренний ветерок относил ее в сторону. Чудило-Мудрило сел, с наслаждением вдыхая свежий воздух. Однако сознание с трудом возвращалось к нему. Голова была как свинцом налита и клонилась то вправо, то влево.
Когда же он наконец совсем пришел в себя и взглянул туда, где была нора, то увидел на ее месте лишь кучу закопченного песку. Чудило-Мудрило вскочил и, объятый тревогой, со всех ног поспешил к пожарищу. Он вспомнил, что в норе остались перья – подарок лисы, чернильница из желудя, а самое главное – новая книга, которую он с таким трудом смастерил из березовой коры. Но напрасно разгребал он палкой песок до самого полудня: от перьев остались одни обгорелые ошметки, от книги – почерневшие, скрюченные страницы, на которых ничего нельзя было прочесть, а чернильница бесследно пропала.
Бедный летописец, горестно покачивая головой, стоял над пожарищем, и две большие прозрачные слезы скатились по его закопченному лицу. Все его надежды погибли!
Так вот какой удар его ожидал! Значит, хворый зверь и коварный предводитель татарских орд, уводящих в полон кур и петухов, – одно и то же лицо? Вот, значит, что это были за прогулки при луне! Он, Чудило-Мудрило, сам потворствовал преступлениям. Он пользовался гостеприимством кровожадной убийцы! И вот он наказан по заслугам за то, что так легкомысленно поверил обманщице.
Чудило-Мудрило стоял, погрузившись в невеселые мысли. Из задумчивости его вывел шум крыльев и громкое карканье.
Он посмотрел вверх: у него над головой пролетела стая ворон и черной тучей опустилась на лесной опушке.
Чудило-Мудрило пошел туда и в ужасе отпрянул: в лозняке лежал бездыханный труп Сладкоежки, а над ним кружило воронье. Постоял добрый гном, вздохнул и, нахлобучив колпак поглубже, пошел куда глаза глядят.
IIТяжел и грустен был путь бедного летописца. Над лесом дул осенний ветер, срывал листья, швырял их наземь и с шумом гнал перед собой. Поля пожелтели, луга почернели, последний жаворонок давно умолк. Бледное, словно гаснущее солнце еле светило сквозь тучи, гонимые ветром. Журавли с криком улетали в теплые края.
Совсем бы пропал Чудило-Мудрило от голода и холода, если бы не пастушата, которые жгли на жнивье костры и пекли картошку. Завидит Чудило-Мудрило на опушке или в поле синюю струйку дыма да огонек – и скорей туда. Присядет на хворост, попросит картошки. Пастушата охотно его кормили, а он, поев, рассказывал им всякие истории. Дети слушали разинув рот.
– Ого! – говорил он. – Со мной и не то еще случалось. Раз, помню, был я адъютантом его величества, а королевское войско у одной бабы под печкой было расквартировано. Тут вышел приказ в поход выступать – к порогу. Король посылает меня, своего адъютанта, узнать у хозяйки, можно ли нам промаршировать по избе. Вылез я из-под печки, вижу – баба прядет. Я поклонился и вежливо спрашиваю:
«Можно нашему войску по избе промаршировать?»
Она глаза вытаращила, но все-таки разрешила. Я – обратно к королю. Король приказал бить в барабаны. Под печкой суета поднялась, музыканты заиграли, и войско в полном вооружении промаршировало перед крестьянкой. Когда она потом рассказывала об этом, ей никто не верил.
Ребятишки ахали и еще шире рты разевали.
А Чудило-Мудрило подбросит хворосту в костер, закопает картошку в горячую золу и снова начнет:
– А то вот еще какой случай был. Вздумал один бедный-пребедный гном жениться. Пригласил гостей на свадьбу, а угощать-то нечем. Пошел он к одному овчару и говорит:
«Дай мне жирного барана, а я тебя на свадьбу приглашу».
Дал овчар барашка. Вот приходят к нему дружки и на свадьбу приглашают.
«А где будет свадьба?» – спрашивает он.
«В мышиной норке», – отвечают дружки.
«Ну, хорошо».
Нарядился овчар в новый кафтан, сапоги салом смазал, ворот рубахи яркой ленточкой повязал и пошел.
Нелегко было в мышиную норку пролезть, но он нагнулся пониже и влез.
Каково же было его удивление!
Он думал, в мышиной норе – грязь, теснота, а там везде золото сверкает, музыка гремит, в первой паре молодая танцует. За стол хоть сто человек сажай. А от бараньего жаркого дух такой идет, что слюнки текут. Наелся овчар до отвала, потанцевал вволю, а когда уходить собрался, музыканты ему туш сыграли. Вылез он наверх и с тех пор все пел да пел целыми днями, а про свадьбу всю жизнь вспоминал. – Батюшки! – удивлялись пастушата, таращась на Чудилу-Мудрилу.
А он кивал головой и говорил:
– Да, да, гномы хоть и маленькие, зато могущественные и очень много знают.
IIIВ один из этих осенних деньков Вродебарин вышел прогуляться. Вид у него был снова цветущий. Только на вздутом горле чуть виднелся шрам – память о том, как он лопнул и старушка зашила его; но этот едва заметный след был отлично замаскирован белым галстуком. На Вродебарине был сюртук табачного цвета, пепельные панталоны, красивый жилет, на котором болтался массивный брелок с печаткой, манишка со стоячим воротничком, белоснежные манжеты, на ногах – легкие полусапожки, на руках – зеленые перчатки и трость под мышкой. Он шел, высоко подняв голову, надутый, самодовольный; без голоса он стал еще спесивей.
Спесь так и распирала его.
Старые друзья-приятели повылезали из ручья поглазеть на него. Кое-кто заквакал от удивления, но Вродебарин даже обернуться не соизволил. «Этот лягушачий сброд воображает, что я им ровня, – говорил он сам с собой. – Вот наглость! Как только поправлюсь немного, непременно переселюсь куда-нибудь подальше, чтобы меня эта семейка не компрометировала. Иной раз просто в неудобное положение попадаешь, не знаешь, что сказать. Не дальше как вчера встречаю я братьев фон Шмель – Крикуна и Буяна, они называют себя дворянами, хотя, между нами говоря, предки их самые обыкновенные трутни. Они спрашивают: