Валерий Тимофеев - В Солнечном городе
— Че-го?
— Хамелеон ты. Я ругаю, — ты хвалишь, я хвалю, — ты ругаешь. А объяснить толком и не можешь.
— Я? Не могу? — Колька завизжал поросенком, пошел на Илью, раскинув руки.
— Не можешь, — не испугался Илья.
Колька остановился.
— Ну-ка, Степан, выдай ему. У тебя складно получается. А то этот… вообразит бог знает что. — Он вновь повернулся к Илье, вытянул гусиную шею и прошипел. — Хвалю… ругаю… Чучело ты! Тварь всякую ругаю и… буду ругать… А мог бы… не только бы ругал… Тварь!.. понимаешь ты слово это? Т-варь… Не морщись, напряги извилины до послушай.
Степан подумал — стоит ли? Что Илья? Послушает и забудет или на веру примет? Как сказать ему — чьи это мысли? Степана и Кольки? Или открыть, что многие уже до них дошли? А, впрочем, вреда от Ильи не будет… И пользы не будет.
— Ты не мнись, не мнись, скажи. Пусть знает. Ему в дороге только и делать, что шарики крутить. За-верни покрепче; хоть разок сам до чего-то докумекает.
— Ладно, — сдался Степан. — Только я тебе ничего разжевывать не буду. Задам два вопроса. Ты мне ответы не давай, мне твои ответы ни к чему. Ты себе ответь. Понял?
— Ну.
— Вопрос первый. Ленин революцию сделал, власть взял. С кем и как — это пока оставим. А теперь представь. В Москве или в Питере большевики, а по всей России те же чиновники, надзиратели, городовые — вся царская гвардия. Ленин им декреты шлет — как социализм строить и всех их — чиновников, надзира-телей, городовых — словом всю царскую гвардию через этот социализм уничтожить. Дадут они построить такой социализм?
— Конечно, нет! — выпалим Илья.
— А ты не спеши, ты думай. Да не сейчас, на потом оставь. — Степан хитро улыбнулся. Сбил он Илью с простых мыслей. Ничего, это на пользу. — И второй вопрос. Ну, слушаешь?
Илье хватило бы и одного — с ним разобраться как следует. Думал — ответил Степану, ан нет, не угадал.
— Эх, погибать, так с музыкой, — обречено выдохнул он. — Давай.
Степан увидел — не по Илье вопросы: мало извилин осталось в голове.
— Будя, — решил он.
— Не кочевряжься, скажи — вступился Колька.
— Будя! — резко и громко повторил Степан.
6
У мельницы Илья вырулил на трассу.
Деревянные дома, крытые шифером и железом, тянулись по правую сторону. Они отступили от боль-шой дороги, защитились редкими деревцами и пустырем от пыли и шума, выставили напоказ крашеные фасады и железные ворота гаражей.
Пустырь начинался у мельницы и широкой полосой тянулся через всю улицу до заправочной стан-ции. Только в одном месте — напротив автобазы и химскладов — было затишье. Летом на нейтральной полосе паслись телята и козы, рыли землю неразборчивые куры. Зимой детвора мастерила ледяные горы и брала штурмом снежные крепости. Воинственный дух яицких казаков еще не выветрился: "война" шла край на край, улица на улицу до отмороженных щек и пальцев, до разрушенных крепостных стен побеж-денного, до слез и по-взрослому крепкой ругани.
Когда-то и он, Илья, "воевал". Дрались злее нынешних, из лагеря в лагерь не переходили и обиды помнили долго. Сейчас крепости вместе строят и перед каждым сражением делятся: кто на какой стороне; народ спокойнее пошел; и детворы поубавилось, и телевизор приманивает — смотри, не пересмотришь, только успевай каналы переключать. А зря… Чему у телевизора научишься? Зависти? Этому ящику ве-рить, так жизнь везде богатая да веселая. Везде… Но не у нас. Хм… и у нас есть…
Те, кто проезжал по трассе, примечали: богато живут, как у Собакевича.
И правда — кто хотел, жил "богато". Не ленись. Кормов вволю, комбикормовый завод вот он — в старой мельнице. И дробленку, и гранулы домой приволокут — только скажи. И цена сходная: мешок — бутылка. И закон лоялен: хошь — корову, хошь — две, а по силам, и пять обихаживай. Мясо — товар ходовой. Два — три года, и строй гараж под машину. И держали. И строили. Да немного охотников в навозе копаться оста-лось. Народ глазастый, языкастый, вот и хотел "просто так" богатеть. Слова "а чем я хуже?" приобрели новый, неприятный смысл и произносить их стали не с гордостью, а в оправдание.
Странный городок. Допрежь крепостью звался. Попробуй обидь, ущеми в правах — мужики и бабы всем миром поднимались, за вилы, топоры хватались, сабли, ружья из погребов откапывали и за свободу на смертную битву шли. Кого только в штыки не встречали: и кыргизов, и атамана Пугачева, и царских вое-вод; а уж Дутову досталось — не позавидуешь! Головой над собой лучшего ставили, самого-самого. И дове-рие ему, и спрос особый. Царь далеко сидит, где ему за всем уследить, да и не нужно, видать, было. Вот и оставлял за народом власть свою выбирать, жизнь общим разумом строить по божьим и царским законам.
Времена разные на землю Уральскую сходили. Придет новый царь, пожелает волю царскую показать и посадит слугу своего верного. Хороший попадется — народ и терпит, и служит; а глупца или самодура вмиг за городские стены с позором изгонит, или, того хуже, на вилы посадит. Ну, конечно, прижмут малость; плетей понадарят, для острастки одному-другому галстучек на шею; и опять миром дело кончится — дух свободы не истреблен, — взлелеян! Постоять за себя, за землю русскую, за царя — батюшку желание не пропало. Так и жили — кулаки в карманы не упрятывали, а и зазря не обнажали.
Много лет прошло, городок почти не изменился; разве что грязи поубавилось, — асфальтом прикрыли, сосновые боры да березовые рощи вырубили — на заводскую стройку свезли, землю сплошь распахали — чем-то засеяли, а чем, и не определишь: что-то чахлое и сорняками задушенное. Ну и народец, известно, не тот. Теперь Голову назначают и не спрашивают — любого стерпим. Не то, что вилами, а и рукой не взмахнут. И обиды, и издевательства за пользу почитаются — рабской покорностью, как поле сорняками, позарастали. И своя земля, а чужее чужой. Словно не жить на земле этой завтра, а тем более детям.
Городок, где двухэтажных коробок с "казенными" квартирами десяток-другой, где земля родит и кар-тофель с капустой, и персик с виноградом, где из одного конца в другой на автобусе ездят, а огороды тракторами пашут, стал жить с оглядкой на магазин: лучок? — в магазин, яблочек? — в магазин, молоко? — опять в магазин. В нашем не купим, не беда, — до города рукой подать, там завсегда что-нибудь дают.
А земля-то ждет хозяина, плачет. Вон они, поля, сразу от дороги начинаются и уходят вдаль, за горы. Скоро трактора выгонят… Да… выгонят… и выгоняют… как гусей…
Илья смотрит на дремлющее поле, пугается его бескрайности, и вольно невольно взгляд цепляется за единственный островок выстоявших тополей, окруженный полуразвалившейся оградой из камня-плитняка. Здесь, в густых посадках, еще хватало снега; он сравнял могилки; и не уследишь сейчас — которая свежая, а которая от дождей и времени распласталась вровень с землей.
В их край за зиму смерть наведалась дважды. И оба раза вырвала из жизни молодых парней. Он, Илья, вез из города запаянный гроб. Прямо с самолета тихие солдатики выгрузили в машину младшего сына Кольки — Виталика; поставили на деревянные чурки, привязали к бортам, чтобы не болтало, и, потупясь, молча исчезли.
Илья пытался вспомнить Колькиного Виталика, и не мог. До армии был парнишка незаметным, боль-ше дома сидел, над книжками. Эти книжки Илья запомнил — сквозь сетку выпирали острые углы; а ни ли-ца, ни фигуры, ни походки не помнил. Его и сейчас, уже бывшего, так и называли: — Виталик погиб… Ви-талика привезли.
Военкомат выбил настоящий оркестр, салютовали из трех пистолетов, речи говорили, пионеры, в галстуках поверх пальто, в карауле стояли, весь райком шапки в руках мял. Вот тебе и Виталик, вот и книжная душа. Жил незаметно, а долг выполнил. И у Ильи глаза мокрились, ноги еле передвигал от нава-лившейся усталости. Колька с тех пор о войне мечтать стал — заговаривался. А что мечтать? Вот она, ря-дом. И Виталик — один из многих. Но Кольке дела нет до многих. Ему дело есть только до своего сына.
А сына нет…
Они с Колькой жили на разных улицах, но соседствовали огородами. И дружили той незаметной му-жицкой дружбой, когда в гости друг к дружке не ходят, забором не отгораживаются, а на меже обязатель-но потолкуют о том, о сем, выкурят по беломорине, да рассадой поделятся — у кого крепче поднялась. Раз-говоры степенные — ни бахвальства, ни назидательности; и взгляд — ни глаза в глаза, а вдаль и в сторону. Спора из-за межи никогда не затевали и хозяйкам не позволяли.
После гибели сына, Колька, и до этого любитель поддать, вовсе переехал жить на склад; дневал и но-чевал здесь; замкнулся, разучился разговаривать спокойно: то орал до хрипоты, то, размазывая сопли по щекам, гнусил по-бабьи. Причуды его никому не казались странными — понимали еще люди горе. Илья втайне надеялся, — общая утрата сроднит их, но Колька и на похороны Саньки не пришел, и могилки ста-вить рядом запретил. Илью при встрече взглядом ожег, выматерившись, исхлестал словами: