Валентин Берестов - Светлые силы
Во время войны в глинобитной ташкентской "кибитке" я листал том "Литературного наследства", посвященный символистам, в их числе и обожаемому Брюсову. Кто-то из них восхитился , до каких высот или глубин мистики дошел Брюсов, создав запредельную строку: "И упав на седой подоконник". Откуда такое озарение? В ответ вождь символистов молча укзал на покрытый дешевой белой масляной краской подоконник. Все расхохотались. А я, прочитав это, перенесся к окнам своего детства. Нет, там и вправду была какая-то мистика, не говоря уже о медитациях.
ПОД СТОЛОМ
Дом Кулагина...Больше никогда не буду жить в квартире. где есть целый зал с тремя окнами, зеркалом в рост человека и длинным раздвижным столом, который, помнится, мы и не сдвигали. За ним могла разместиться куча народу. На столе всегда свежая скатерть с бахромой или с кистями. Если любоваться этими торжественными кистями с пола или прямо из-под стола, то казалось, что стол накрыт знаменем.
Когда за стол садились мы, дети, скатерть тут же застилали клеенкой. салфеткой, а то и газетой. Вечерами на стол ставили керосиновую лампу. Взрослые, занятые своими делами, незаметно, как им казалось. но мы-то за этим и наблюдали, то подкручивали фитиль, то снимали с лампы тряпкою горячее стекло, протирали его от копоти , подрезали фитиль. Над лампой на потолке был светлый круг, который я любил созерцать.
Под этот стол хаживал я, как говорится, пешком. Перебегал на четвереньках от папиных ног к маминым. Прятался за скатертью. когда нуждался в уединении. Хорошо, если за столом никто не сидел. Но, бывало, за ним полно народу, а все равно влечет под стол, в уют и одиночество.
А однажды визжал, пинал, кусал тянущиеся под стол руки. В тот день, прибежав со двора, я нашел промежуток между стульями и ногами и полез под стол в грязных ботинках. Испачкав скатерть, ощутил себя преступником и ждал казни. Такой ужасной, что даже не мог ее себе вообразить. Взрослых напугала моя истерика, они долго утирали мне слезы и ласкали меня.
Лазать под стол с книжкой не позволялось."Будешь слепондырой!" пророчила мама. Она отнимала книжку или журнал с таким видом, будто я и вправду сию минуту ослепну. "Мам. ну можно я еще почитаю?" Ответом было загадочное и торжественное: "Почитай отца и матерь свою!"
Что ж, лезу под стол без книги. Но все равно жду духовной пищи. Сижу под столом так тихо, что мама перестает замечать меня. Ходит по зале, что-то напевает. Все песни она пела на один мотив, который я при всем старании не мог бы воспроизвести. Не то, что папины колыбельные и романсы. Зато вслушивался в слова: "Я те ударил лопатой, крикнувши: "Черт полосатый!" Ты улыбнулася мне."
Начиная скучать в одиночестве, пела из Вертинского: "О Господи! Хотя бы позвонили, ну просто к телефону подошли!" Но вот мама, очевидно, подошла к зеркалу, оглядела себя и произнесла свое любимое двустишие, каким воодушевляла всю жизнь себя и нас:
За то и Пушкин был любим,
Что был он вечно молодым.
А вот ей, видимо, попалась на глаза газета для учителей "За коммунистическое просвещение" ( папа для краткости звал ее ЗКП). Или журнал без картинок - "Большевик". И звучит единственная фраза политического содержания, какую мама произносила довольно часто: "Граждане социалисты, в кавычках! Я говорил, говорю и буду говорить..."
Так в 1918 году начинал все свои речи гимназист Ваня Пятницкий, когда анархисты во главе с ним ненадолго захватили Мещовск и подняли над городом черное знамя анархии. Советская власть быстро сорвала его с Народного дома вместе с портретом бородатого князя Кропоткина, нашего земляка (под Мещовском его имение Никольское). Ваню Пятницкого посадили в холодную . Это вдохновило гимназистку, мою будущую маму, на единственное в ее жизни стихотворение. Она сохранила в памяти лишь две строчки:
Помните, братья! В темнице холодной
Пятницкий Ваня сидит.
Нечто подобное, но во время империалистической войны сочинил папа и даже напечатал в журнале "Весь мир":
Помните, братья! В деревне голодной
Труженик-пахарь живет.
Вижу из-под стола, как мама перебирает старые письма и открытки. Может, ей попалось послание какого-нибудь очарованного ею гимназиста. И звучит тот самый мотив, на какой мама поет все песни. Бедный гимназист! Наверное, над ним посмеялись:
Я вас люблю. Вы мне поверьте.
Я вам пришлю блоху в конверте.
Из-под стола слышится смех. Мама извлекает меня оттуда и уходит заниматься хозяйством.
Нахожу конфискованную книжку и встаю с ней у большого зеркала, казалось, еще таящего мамино отражение. Картинки, отражаясь, сохраняли смысл. Буквы полностью его теряли, ничего не разберешь.
И еще одна тайна зеркала. Странная вещь! Почему мы помним лица тех, кого видели в детстве, и совсем не помним собственных детских лиц, отразившихся в зеркале, в луже, в колодце? Не нам самим, а другим людям суждено помнить наши детские, а потом юные лица.
ДОМОХОЗЯЙКА
О том, что дома у нас не богатство, а, так сказать, честная бедность, я с удивлением узнал в четыре года, когда начал читать. Книжки любимой дешевой серии "Книга за книгой" стоили 35 и 50 копеек, но покупались редко, все-таки ощутимый расход. Родители считали каждую копейку. Сами снимали квартиру, но одну комнату сдали квартиранту. Специалист по сельскому хозяйству, вечно в разъездах, приезжал ночевать, и то не всегда. Я забегал в его комнату, там не было ничего интересного, кроме журнала "Лапоть" с карикатурами на деревенские темы. Папа снял большую и красивую квартиру, ибо так когда-то полагалось жить учителю, особеннно если он директор. Умом я понимал, что мы бедны, но жизнь в доме все равно казалась роскошной.
Все у нас было праздничным, нарядным, ведь мама стряхивала. сдувала, смахивала каждую пылинку с мебели, а у столов, у зеркала, комода, стульев (часть вещей была наша, часть - кулагинская) по еще дореволюционной моде все было витое, выпуклое, с цветочками, шишечками, шариками. Кровать родителей увенчивалась по углам четырьмя блестящими шарами, в них так смешно отражалось мое лицо. Кружевные шторы. Белые с ажурными прорезями шторки на окнах чисты, свежи, как новенькие. Цветы политы и ухожены.
Что до одежды. белья, покрывал, половиков, то и тут бедности было не к чему прилипнуть, оставить приметы. Мама изо дня в день что-то трясла, стирала. подсинивала, крахмалила, штопала, шила на ножной швейной машине "Зингер". Единственное ее приданое, не считая серебряных чайных ложек и старинной книжки на мелованой бумаге "С севера на юг". С книгой я по малости лет обошелся дурно. Черные рисунки меня не устроили, я их раскрасил, а страницы с "плохими" зверями и птицами удалил. Об этой книжке мама жалела всю жизнь. Видно, любила ее с детства
Мокрым песком или бузиной чистились до блеска все чайники, тазы, рукомойники, никелированые дверные ручки. А до чего вкусны испеченные мамой желто-красные плюшки или весной - жаворонки с глазами-изюминками. Осенью мама покупала антоновские яблоки. клала их на рогожу и солому во всех закутках квартиры. И как славно мешался запах яблок с запахом первого снега из открытой форточки. Зимой на снегу. летом на траве мама выбивала и обновляла половики, она их называла постилками. "Опять постилки спутал!" это драматический припев всего моего детства. Значит, не ходил я по дому, а носился.
У мамы было одно выходное платье, из крепдешина, лиловое, в косую полоску. Голову мыла дождевой водой, распуская перед зеркалом пышные каштановые волосы, которыми очень гордилась. Поймала мой восхищенный взгляд: "Тебе тоже нравятся мои волосы?" "Да! - радостно ответил я. - Ты похожа на Петра Первого!"
Что ни надевал папа, все казалось новым, только что купленным. Ведь старая застиранная светлая рубаха превращалась в корыте с краской в поблескивающую синюю или черную. Папа надевал фуражку и рубаху навыпуск и шел на работу. Я бегал в коротких штанишках с лямками крест-накрест и все лето - босиком. Как бывало, весной ждешь. чтоб земля под зеленой травкой поскорей нагрелась и можно было забыть о башмаках со шнурками, вечно они не вдеваются и рвутся. Зато ноги приходилось мыть в тазу много раз в день, иначе пойдут цыпки, мама их страшно боялась, и босыми ногами пол запачкаю. Совсем не как в любимом анекдоте Рины Зеленой: "Папочка, почему руки моют часто-часто, а ноги никогда?"
Белые носочки с сандаликами надевались редко, так же как и нарядная матроска с бескозыркой и золотыми буквами по ленточке - ГЕРОЙ. Когда я впервые появился в том геройском наряде на улице, мальчишки с презрением посмотрели на новоявленного барчука и процедили сквозь зубы: "Матрос, в портки натрес!" Оскорбление сразило меня наповал, а мама ласково одобрила желание скорей переодеться.
Одно время кроме кур мама завела еще и поросенка Ваську. На него я норовил сесть верхом. Васька сердито нес меня к своему убежищу под верандой. Я соскакивал, а Васька гневно сопел, пока я не начинал чесать его розовое брюхо, отчего он сразу делался добрей. Появились и две козы Валька и Белка. "Валька,Валечка!" - звала мама, и мы с козой наперегонки мчались к ней. Иногда на нее обижался я, иногда коза.