Николай Носов - Тайна на дне колодца
Выслушав юмористический рассказ отца про золотоносную жилу, мать ушла к своим козам. Отец же стал допытываться у брата, почему ему пришло в голову лезть в колодец. Брат ответил, будто я сказал, что в колодце есть золотые слитки. В результате отец переключил свое внимание на меня и стал спрашивать, откуда я взял, что там золотые слитки. Я ответил, что сам впервые слышу про золотые слитки и никогда о золотых слитках не говорил, а если и говорил что-нибудь, то только о серебряных слитках, которые перевозили в почтовом вагоне на поезде, а какие-то не то бандиты, не то экспроприаторы отцепили вагон, слитки переложили в телегу и ускакали с ними на тройке лошадей, а потом полиция целый год искала этих похитителей и только одного из них поймала, а он сказал, что слитки бросили в колодец.
— В наш колодец? — удивился отец.
— Да почему в наш! — ответил я. — Мало ли колодцев на свете.
— Просто какая-то чушь, ерунда, сапоги всмятку! — ворчал недовольно отец. — Золотоносная жила, серебряные слитки, экспроприаторы, полиция… Какая сейчас может быть полиция!
— Так это же не сейчас, а при проклятом старом прошлом еще, — ответил я.
Отец только рукой махнул, но тут же спохватился.
— А деньги, которые ты получил от Апельцына, где? — обратился он к брату.
— Деньги на мне, — ответил Павлушка.
— Это как понимать?
— Ну, на мне. — Брат похлопал себя рукой по пиджаку, по брюкам.
— А-а… — понимающе протянул отец. — А ты говорил, картину продал. Ты продал картину?
— Да ну вас с картиной! — с досадой ответил брат. — Теперь не старый режим. Теперь буржуев нет, и никакой дурак тратить деньги на картины не станет.
— Как это так?
— Да вот так.
— Чушь какая-то, — начал было снова отец, но тут же махнул рукой и больше к этой теме не возвращался.
ПУТЕШЕСТВИЕ В ДЕТСТВОШтаны, или, вернее сказать, более или менее приличный костюм мне все же пришлось купить, так как наступила пора сдавать экзамены в институт, куда я не мог явиться в простой рабочей спецодежде. Да и со спецодеждой, беря расчет на заводе, я вынужден был распроститься. Пришло время волнений, известных каждому, кто когда-нибудь куда-нибудь поступал. И пусть не думают теперешние абитуриенты, что тогда поступить в институт было легче, что конкурсы были меньше. То был период, когда всех обуяло стремление чему-нибудь учиться. Поступала не только молодежь, получившая среднее образование, — поступали кадровые рабочие, которые в дореволюционные годы не имели возможности учиться, теперь закончившие рабфаки; поступали бывшие военные, демобилизовавшиеся из армии и успевшие пройти нужную подготовку.
Признаюсь, что больше всего я боялся экзаменов по рисованию, так как совсем не готовился к ним. Экзаменов этих было три: рисунок с натуры, рисунок по памяти и вольная композиция в цвете. Когда я узнал, что только на рисунок с натуры дается целых пять часов, я воспрянул духом. За пять-то часов, думалось мне, я уж что-нибудь да намалюю. Никогда в жизни на рисование больше двадцати минут за один присест я не тратил. Мне повезло в том отношении, что я познакомился с ребятами, учившимися на подготовительных курсах, имевшихся при институте. Большинство из них обычно успешно проходило приемные испытания, так как усваивало манеру преподававших на курсах институтских профессоров. Этим профессорам нравилось иметь последователей, иметь, так сказать, “свою школу”, а сами они рисовали так, чтоб фигуры или предметы были словно вырезаны из картона, как у художника Матисса, или представляли собой как бы соединение водосточных труб, вроде как у художника Фернана Леже, и притом еще, чтобы как бы разваливались на куски, как у Пикассо. Манеру эту нетрудно было усвоить, — требовалось только пойти на компромисс со своей совестью тому, у кого уже установились какие-то взгляды на искусство, но поскольку мои взгляды еще не определились и я тогда не знал, в чем заключается искусство живописи, и думал, что оно, может быть, и заключается в том, чтоб выворачивать вот так наизнанку предметы, и поскольку к тому же я не собирался сделаться живописцем, то мне, в сущности, все равно было, как рисовать.
На фотокиноотделении, куда я поступил, все ребята отличались какой-то одержимостью, приверженностью к своему делу. И это как бы само собой объединяло, сближало нас. А может, это была просто молодость вообще. Уж очень мы любили поболтать, порассказать друг другу о разных случаях из своей жизни, главным образом с юмористической окраской, поговорить о кино, о театре, вообще об искусстве. Многие не расходились по домам тотчас после занятий, а оставались, чтоб порисовать в мастерской, поснимать в павильоне, проявить в фотолаборатории материал или просто потрепаться (это тогдашний жаргон) с товарищами. Часто темы разговоров не исчерпывались тут, а продолжались еще и на улице, по дороге домой.
Однажды, когда я шел с одним из своих товарищей, Виктором Конотопом, по Большой Подвальной, он вдруг предложил:
— Зайдем к Женьке Зотову.
О своем знакомстве с Зотовым Виктор мне никогда не говорил, но сказано это было так, словно я должен был знать, о ком идет речь. Я сказал, что, когда учился в приготовительном классе гимназии, у нас был мальчишка по фамилии Зотов. В самом начале года он имел несчастье стащить у товарища очаровавший его мальчишечью душу перочинный ножичек. За это его тут же исключили из гимназии. Он бежал из дому, добрался до Одессы, пробрался тайком на корабль и пустился в дальнее плавание.
— Это он, — сказал Виктор.
Я почувствовал, что совершил оплошность, сболтнув то, что Виктор мог и не знать о своем знакомце. Боясь, как бы не сделать и еще глупость, я сказал:
— А хорошо получится, если я вдруг приду? Такая встреча может быть для него неприятна.
— Вся эта история ему дорого обошлась, — сказал Виктор. — В конце концов он вырос честным человеком, но в нем живет чувство вины и какая-то неуверенность в себе. Хотелось бы, чтоб он убедился, что его детской ошибке сейчас значения уже никто не придает, что все это осталось в прошлом. Когда его мать узнала, что мы вместе учимся, то просила затащить тебя к ним. Она, кажется, знает твоего отца и тебя, кажется, где-то видала.
Мы поднялись на второй этаж и очутились в квартире, напоминавшей нашу бывшую квартиру на Марино-Благовещенской улице, но более обжитую, где каждая вещь как бы срослась со стенами и что-то говорила о ее хозяевах. Я был до крайности удивлен, как мало могло измениться лицо восьмилетнего мальчишки, превратившегося в долговязого худощавого юношу, или, вернее было бы сказать, молодого человека. Хотя прошло больше десятка лет, я его сразу узнал. Тот же непокорный вихор на лбу. Те же светлые, почти неприметные на лице брови. Открытый взгляд приветливых серых глаз и робкая, привычная, словно застывшая на губах улыбка. Непривычны были только его большие, подвижные, как у музыканта, руки и острые, худые коленки, обрисовывавшиеся под материей брюк, когда он сидел на низком кресле.
Разговор завязался так, будто мы расстались только вчера. Я расспрашивал о морях и странах, где ему пришлось побывать. Он рассказывал скромно, без того превосходства, которое встречается у “старых морских волков” перед сухопутной крысой вроде меня, которая знает море только по учебнику географии да по романам Жюля Верна. Я спросил, что он делает сейчас. Он сказал, что работает кочегаром на паровозе, в море уходить не собирается, так как хочет поступить на рабфак, но побаивается, что не одолеет алгебры.
Я ответил, что бояться нечего, так как я задумал снять учебный фильм: “Пять уроков алгебры для отстающих или непонимающих”.
— Так это еще жди, когда ты снимешь, — ответил он.
— Ждать не надо. Я тебе расскажу содержание, и ты все поймешь.
В это время в комнату вошла женщина. Мне показалось, что я ее уже где-то видел. Виктор сказал:
— Мария Гавриловна, это Коля Носов.
Приветливо улыбнувшись и протянув мне руку, она сказала:
— Мы, кажется, с Николаем Николаевичем уже немножко знакомы. Вы помните?..
— Я помню чудное мгновенье, — ответил я, сразу вспомнив обстоятельства нашей встречи, как только услышал ее голос.
А обстоятельства были такие. Я смотрел концерт из-за кулис, куда меня привел отец лет десять назад. На сцене артист, которому я от души желал провалиться под пол, старательно исполнял романс Глинки на слова Пушкина “Я помню чудное мгновенье…”. В это время в противоположной кулисе появилась молодая красивая женщина… та, которая сейчас стояла передо мной. Услыхав мой ответ, она залилась счастливым смехом и сказала:
— Я вижу, вы точно помните. А я правда была тогда хороша собой?
— Вы и сейчас не хуже, — ответил я.
— Вы дамский угодник! — продолжая смеяться, сказала она. — А тогда смотрели на меня волчонком. Вы были такой хорошенький маленький гимназистик, и мне так хотелось приласкать вас!