Александр Кононов - Зори над городом (Повесть о верном сердце - 3)
- Мне ничто не мешает, - ответил он наконец. - Давно ты был в университете? У-у, какой там котел кипит! Лекции побоку, аудиторий для митингов не хватает - собираются в коридоре. Поглядел я: вокруг меня испытанные борцы за свободу. Пламенные трибуны. Объявились всевозможные партии. Какая-то народно-демократическая... Поалей-Цион. Я даже не знаю, что это слово означает.
Шумов, после того дня, когда Таня Кучкова накормила его щами с французской булкой, был в университете всего один раз. В коридоре ему повстречался Самуил Персиц и восторженно объявил ему, что вступил в партию Поалей-Цион. Из путаных его объяснений Гриша понял, что "Цион" - это Сион. Персиц стал членом партии социалистов-сионистов. "Бывают минуты в истории, - сказал Самуил, - когда каждый должен занять свое место в рядах борцов. Я всегда был против политики, но теперь я не вправе..." Он заметил улыбку на лице Шумова и рассердился: "Во всяком случае, я лучше продам душу черту, чем большевикам".
Вот почему Гриша - совершенно случайно - узнал значение таинственного слова "Поалей Цион".
- Это партия социалистов-сионистов, - объяснил он Барятину.
- Вот видишь, ты и это, оказывается, знаешь. А я ничего не знаю. Даше-то сердце подсказало...
- Да ведь и тебе сердце велело взять винтовку в руки.
- Она у меня оказалась незаряженной.
- Ты же не знал об этом?
- Не знал. Слушай-ка: мне легче всего было бы разыграть из себя самоотверженного борца - в самом деле, не всякий ведь из нашего брата, студента, взялся в феврале за оружие, - но должен сказать тебе прямо: я вышел на улицу и взял винтовку только ради себя самого. Не хотел быть крысой, схоронившейся в своей норе. Выходит, я поступил из чисто личных целей.
- Ну, если твои личные цели совпали с целями революции, то это, знаешь ли, не так уж мало. А в общем, к чему мы занялись подобными разговорами? Сейчас не разговаривать надо, а действовать!
- Я действовал. - У Барятина вдруг повеселели глаза. - Хочешь, расскажу тебе про свое самое решительное действие? Было это, когда я еще не расставался с моей незаряженной винтовкой. С ней и домой приходил, к ужасу моих квартирных хозяек - ты их видал: две старые девы... Так вот, иду я как-то в те дни по Большому проспекту, вижу - народ собрался. И по голосам и еще по каким-то признакам - чего сразу и не уловишь - чувствую, что спор там идет на большом серьезе. С накалом! Поправляю у себя на рукаве повязку - знак моих полномочий, - подхожу поближе. Что ж происходит? Старенький генерал - на широких погонах у него зигзаг, значит отставной, - этакая песочница древняя, вышел прогуляться по проспекту. И видит - что за притча? Солдаты ему во фронт не становятся. Честь отдают, а во фронт нет, не хотят. Одного он отчитал, другого. И вдруг напоролся на матроса, кронштадтца. Ну, я тебе скажу, это народ особый, с отличкой. Я к ним пригляделся за последнее время. В чем тут причина такой отлички, не могу сказать: море ли их крепко просолило, бури или опасности закалили... но народ это - особенный! И вот матрос не стерпел генеральской распеканции. Генерал хрипит сердито: "Мне сам Михаил Владимирович Родзянко сказал, что чинопочитание в армии остается! Неприкосновенно! Нижние чины обязаны становиться перед генералом во фронт!" А у матроса глаза уже горят, как у черта. Чувствую, что может сейчас произойти что-то непоправимое. Вступиться? Пока я раздумывал, матрос на моих глазах выхватил у генерала его же шашку из ножен: "А, дракон! Довольно полютовали над нашим братом!" И начинает, понимаешь, изо всех сил крутить этой самой шашкой над генеральской фуражкой. А генерал, старая песочница, не сдается... Никак! "Мне Михаил Владимирович лично сказал!" - "Смерть драконам!" Ну, тут уж я вступился: "Не допустим самосудов!" - и тому подобное... Говорил минуты три. Раньше и не знал, что я оратор. Но успех свой я приписываю не своему ораторскому таланту, а единственно тому, что ты заметил это? - к студентам сейчас относятся с преувеличенным уважением: образованные, мол, а стоят за народ. Короче говоря, матроса я уговорил, шашку у него отнял, вернул ее генералу. И с авторитетным видом развел этих двух врагов в разные стороны. Мое самое решительное действие во время февральской революции: можно сказать, спас генерала от верной смерти. Погоди-ка, не перебивай, я хочу досказать. Дня через два после этого иду я по улице и опять встречаю этого отставного воина: весь трясется от злости, кулачком грозится - солдата-артиллериста отчитывает. Солдат стоит перед ним "смирно". Подхожу. Та же история: честь генералу отдал, а во фронт становиться не захотел. "Михаил Владимирович сказал..." Я тут не выдержал. Подошел к генералу близко и шепчу ему на ухо: "Сейчас же идите домой и сядьте читать "Ниву" за весь прошлый год. Пока не прочтете, на улицу не выходите, а то худо вам будет". Что ж ты думаешь? Подействовало! Генерал поглядел на меня своими младенческими глазками: "Вы полагаете, что..." "Уверен в этом!" Он засеменил в сторонку, и больше я его не видел. Так и не знаю, когда я его вернее спас: когда у матроса шашку отнял или когда велел генералу "Ниву" читать.
- Какое там спасение! Никто твоего генерала не тронул бы. Попугать попугали бы, тем дело и кончилось бы. - Гриша посмотрел на приятеля: верил ли сам Барятин в то, что рассказывал?
Похоже, что верил. И даже обиделся немножко:
- Ты хочешь отнять у меня единственную мою заслугу. Убили бы генерала, тогда и революцию уже нельзя было бы называть бескровной.
- Городовые с крыш и колоколен постреляли народу немало. Вот тебе и бескровная! А генерала твоего матрос все равно не убил бы. Никакой твоей заслуги тут нет, не обижайся! А вот что ты поднимался на колокольню...
- Да я ж тебе сказал: винтовка была не заряжена!
- Хотя бы и с незаряженной винтовкой - шел ты с опасностью для себя и, как-никак...
- Погоди-ка, - вдруг перебил его Барятин, - видишь?
Гриша посмотрел в ту сторону, куда показывал Борис: ничего особенного - скоротечный уличный митинг. Оратор в военной форме выкрикивал что-то, высоко взмахивая рукой.
- В первый раз вижу, - сказал Барятин озабоченно: - юнкер речь произносит. Что-то до сих пор не встречал я юнкеров в такой роли. Им ведь, кажется, запрещено это?
- "Кажется"! Да ты что встрепенулся? Или думаешь - и юнкеру этому угрожает та же опасность, что и отставному генералу?
- Кто знает, кто знает... Его как будто берут в оборот. Пойдем туда скорее!
- Для таких, как ты, надо было бы учредить медаль за спасение погибающих в океане революции генералов. И юнкеров.
- Смейся! Юнкер-то - николаевец. Из Николаевского кавалерийского училища. Видишь, у него оранжевый аксельбант на шинели.
Гриша не только аксельбанта не видел, но и самого юнкера не мог разглядеть как следует: врачебная комиссия в военном госпитале недаром забраковала его по близорукости.
- Ну, идем уж, если тебе так не терпится, - сказал он, досадуя на Барятина.
Когда подошли поближе, оказалось, что Барятин был прав: юнкера и в самом деле взяли в оборот. Ему приходилось туго.
- И шел бы сам на фронт, коли ты такой боевой! - кричала на него женщина в худом пальто, с серым, бескровным лицом.
- Нас теперь на рабочих не натравишь, нет! Отошло то время, поддержал ее стоявший рядом солдат. - А ты, барич, не в Николаевском ли кавалерийском училище? Там, говорят, три года держат вашего брата, подальше от войны.
Юнкера, однако, это не сбило. Переждав, он снова взмахнул рукой и продолжал:
- Если бы солдаты на фронте потребовали себе восьмичасовой рабочий день, их приняли бы за сумасшедших...
Оратор был невысокого роста, и, чтобы получше разглядеть его, Гриша пробился вперед.
На плече у юнкера действительно висел оранжевый аксельбант, длинная, перетянутая в талии шинель доходила ровно до шпор, на портупее висел блестящий, в никелевых ножнах палаш.
Этот наряд так изменил Киллера, что Гриша не сразу узнал его.
- Нет, юнкарь! Были мы дураками, да поумнели малость! - раздался из толпы злой голос.
- Где хваленое равенство? - не смущаясь, выкрикивал совсем по-митинговому Киллер. - Рабочим в тылу восемь часов работы, а солдаты круглые сутки, иногда каждую минуту ожидая смерти...
- А ты сам-то чего околачиваешься тут, в тылу? - снова ответила ему женщина в худом пальто. - Радетель солдатский нашелся!
- Прошу не тыкать! - вспыхнул юнкер. - И потом сейчас свобода слова! Не затыкайте мне рот! Я могу открыто высказать все, что думаю.
"Ишь ты, - подумал Гриша. - И этот о свободе слова... И этот за политику взялся..."
- Мне бросили обвинение в том, что я хочу натравить армию на рабочих. Нет! На наших глазах темные личности натравливают рабочих на владельцев фабрик, сеют в народе рознь, злонамеренно срывают наши военные усилия! Так могут поступать только агенты Вильгельма. Большевики и их вождь...
У Гриши тяжко и гулко забилось сердце. Еще не зная, что он сейчас сделает, он пошел вперед - прямо на юнкера. Киллер скользнул по нему взглядом, кажется, не узнал.