Анатолий Ким - Белка
- Но ты забыл, наверное, белка, что существует Волго-Донской судоходный канал?
- Ах, да, действительно забыл... и ты, значит?..
- Ну конечно! И я нашел здесь свое племя и теперь рад приветствовать тебя на нашем гостеприимном берегу! Мой дом, как говорится, твой дом, я никогда не забуду, как ты мне помогал, большое спасибо, друг!
- Ну полно, полно, дельфин, какая там помощь, мне совестно даже слушать такое, потому что ничего хорошего тебе не принесла моя помощь, хотя, честно говоря, я плохого тебе не желал, клянусь честью!
Правда, я очень переживал, когда ты, дельфин, слишком бойко пошел в гору, и не потому, что твое отношение ко мне стало плохим, - на такие вещи я научился смотреть спокойно, - а больше из-за тебя самого, ибо ты, ничего не понимая, упорно карабкался на ледяную горку, с которой
в любой момент можно сорваться и уехать на заду далеко вниз, гораздо дальше, чем то место, откуда начинаешь свое карабканье ввысь. Да разве объяснить было тебе в то время, что легко даются лишь первые шаги на этом склоне, а выше становится все опаснее и круче, ведь следующая ступень твоей служебной лестницы была занята, и занимал ее зверь помудрее тебя.
Рокотов происходил из древнего рода рыхлых бобров, которые были настолько хитроумны, что научились торговать собственными шкурками, сами ничуть не страдая от этого, и нажили огромный семейный капитал, который был разорен революцией, но невозможно было уничтожить самый род рыхлых бобров, у которых шкура никогда не прирастала к телу, и она могла вывернуться наизнанку, словно чулок, и остаться в руке того, кому, скажем, удавалось схватить рыхлого бобра за шиворот. Род Рокотовых, одним словом, уцелел, и после революции его представители постепенно стали спецами, доцентами, гинекологами, до-стоевсковедами и товароведами, вновь обросли роскошным мехом, а один из них, наш Илья Борисович Рокотов, стал директором издательства, но при этом оставшись существом чрезвычайно мягким, доброжелательным и, главное, совершенно незаметным, ни во что не вникающим, - это было весьма мудро при свирепости таких двух тиранов, как Кузанов и Крапиво, полновластно ведающих всеми издательскими делами. Он их вполне устраивал, тихим, сонным, рыхлым невидимкою просиживая годы в своем директорском кресле и время от времени выступая на совещаниях в высших инстанциях с блестящими, эрудированными, всех покоряющими докладами, в которых цифр было не очень много, но зато достаточно успокоительного, солидного пафоса, непременно переходящего в одобрительные аплодисменты.
И такого бобра ты, болван, хотел сковырнуть с насиженного места, обманувшись тем, что однажды, войдя к нему в кабинет на цыпочках, ощупал его, сонного, и нашел, что директор настолько рыхл, что никакого труда вроде бы не составит дать ему коленом под зад, вытурить из кабинета и самому занять его кресло. Благо, кожа на этом кресле была еще целехонька после многих лет производственной эксплуатации, что говорило, разумеется, о бережном отношении Рокотова к орудию производства, о спокойствии его нрава, то бишь седалища, и, главное, о его желании подольше сохранить сие кресло для покоя вышеназванного органа. Чтобы обо всем этом догадаться, не надо было много мудрить, достаточно было посмотреть на Рокотова в минуту его сладкого пробуждения в директорском кресле, когда он широко зевал, скаля крупные желтые резцы, невинно таращил серенькие очи, подернутые младенческой слезою, лез, словно фокусник, в карман своей пышной заместительницы Караваевой Ларисы Дмитриевны, что стояла рядом с бумагой в руках, и вытягивал из Караваевой, то есть из кармана ее помпезного платья, наливное яблоко, такое же замечательное, как сама Лариса Дмитриевна, и с видом полного счастья принимался грызть его, выплевывая семечки в готовно подставляемую розовомясую ладонь любимой сотрудницы. Лишь раз посмотреть на картину такого счастья - и у всякого отпадет желание нарушить его, - что мы, совсем уже бессердечные, что ли? - и тем более пытаться отнять его у шестипудового бобра с могучими желтыми резцами... Но, как поется в песне, ты взглянуть не догадался, умчался вдаль, орел степной, - вернее, умчали тебя вдаль, вон аж куда, к абхазскому побережью Грузии, и все по причине твоего опасного непонимания истинных соотношений сил, правящих миром и, в частности, нашим маленьким издательским мирком.
Ах, на твоем месте я бы лучше удавился, чем соваться туда, где другие оборотни во сто раз умнее тебя и подлее, и ты для них просто служебно-прикладная вещь, на данное время необходимая им, что-то вроде бильярдного кия в сложной, расчетливой игре, - а ты возомнил себя игроком, в то время как был просто удобной палкой в их руках, предназначенной для тычка в шар. А шары все-таки более ценная для них вещь, чем кии, и все шары в конце концов попадают в лузу, принося игрокам глубокое удовлетворение, ты же стал непослушным в их руках, начал открыто воевать с Рокотовым, горланить на собраниях, изобличая его во всех смертных грехах, о которых, кстати, всем было известно, в том числе и Кузанову. Но ты, простофиля, надумал открыть общественности глаза и героически таращился, произнося вслух критику, ты перестарался, парень, или, возможно, попросту кончилось твое время, твой стиль надоел такому тонкому и многообразному стилисту, как наш главный редактор, а ты еще ничего не подозревал, не чуял и громил Рокотова где только мог, чувствуя себя почти победителем, в то время как во всех углах издательства уже смеялись над тобою, покачивали головами и ждали того момента, когда Кузанов одним глазом, вприщур, посмотрит на тебя. Всего лишь посмотрит на тебя.
Всего лишь посмотрит особенным взглядом - и партия будет закончена, на зеленом сукне преспокойно останется круглый шар под именем Рокотов Илья Борисович, а сломанный кий, то бишь Нашивочкин, с расщепленным концом отправится в подвал, чтобы новая архивистка Лера Петракова доставала с его помощью нужные рулоны плакатов с верхней полки стеллажа.
Значит, все ждали чего-нибудь подобного, но случилось другое, и тот особенный последний взгляд редактора не успел сверкнуть в твою сторону Кузанова внезапно поразила глазная болезнь, он надолго исчез, а потом появился в издательстве под ручку с твоей женой, Таней-Киской, но это уже была не прежняя древнеегипетская киска, а вполне самоуверенная, холеная кошка и, как мы узнали и ахнули, надомная секретарша Кузанова, его постоянная спутница и поводырь, ибо старый фокстерьер стал носить плотно заклеенные очки, в одном стекле которых была оставлена крохотная дырочка, сквозь нее он только и мог теперь взирать на мир. Однако и этого окошка вполне было достаточно многомудрому оборотню, он прекрасно видел все, что творится вокруг, живо навел расшатанный междоусобицей порядок и, к нашему следующему великому удивлению, снял с должности не Рокотова, а тебя, мужа своей секретарши-поводырши, и мы все заткнулись, и Илья Борисович остался преспокойно поедать наливные яблочки Ларисы Дмитриевны, доставая их, словно фокусник, то из низкого выреза ее платья, то из-под накинутой на ее плечи шали с пышными розанами.
И я спрашивал как-то у Литвягина, что бы это все значило, и Литвягин мне ответил: а хрен его знает, бывают у старых маразматиков причуды, когда они вдруг вспоминают о загубленных ими невинных младенцах и что-то вроде раскаяния начинает беспокоить их, словно запор, тогда подбирают они какую-нибудь паршивую кошку и ухаживают за нею, как за родной дочерью, может, подобную притчу мы имеем теперь перед глазами, говорил Литвягин, а впрочем, хрен его знает. Эта Киска... не слыхать было, чтобы путалась с шефом, но что бы то ни было, жалко Нашивочкина, вот кто остался кругом ни с чем, жена, сука, вся в мехах бегает с шефом под ручку, а бедняга Нашивочкин, говорят, заболел и лежит в больнице - так впервые я узнал от Литвягина, что ты болен, и решил навестить тебя в клинике Склифосовского, куда ты попал со своими парализованными ногами и разбитым сердцем.
Помнишь, помнишь, я зашел к вечеру в твою палату, не сразу увидел тебя среди остальных бедолаг, лежавших и сидевших на койках, а ты первым заметил меня и заорал: "Вон отсюда, из-за тебя я попал сюда, ребята, дайте кто-нибудь костыль, я хочу стукнуть его по голове!"
Перестань, дельфин, - отвечал я на нашем языке всех зверей и птиц и "гад морских", - прекрати истерику, ибо виноват прежде всего ты сам, что не слушался меня. Не я ли говорил, что человеческий мир не так прост, как тебе кажется, и поэтому лучше всего жить незаметно, не вылезать вперед, не тщиться схватить самый жирный кусок, не искать славы, а успокоиться на мирной дружбе с каким-нибудь приятелем, играть с ним в шашки, коли сердце жаждет битвы. И все, что можно позволить для души - это спокойно созерцать да, елико возможно, кое-что понимать, но никогда, ни за что, ни в коем случае не раскрывать никому того, что удалось понять. Не говорил ли я этого тебе? - говорил, а послушался ли ты? - не послушался, и нечего теперь корить меня, искать вокруг, чем бы запустить мне в голову, слушай лучше, что я тебе сейчас скажу, внимательно слушай.