Уле Маттсон - Бриг «Три лилии»
В конце концов Эббер зарядил ружье и повел клячонку за сарай. В тот самый миг, когда он хотел спустить курок, и появился местный житель, по фамилии Миккельсон. Миккельсон восемь лет пропадал без вести, а теперь вернулся домой в рыбацкий поселок Льюнга и, как вам уже известно, купил лошадь для своего сына Миккеля.
Глава вторая
МИККЕЛЬ ХРОМОЙ И МИККЕЛЬ ВСАДНИК
История Миккеля Миккельсона начинается за много лет до того, как цирк Кноппенхафера прикатил в Льюнгу.
И, чтобы рассказать ее, лучше всего, пожалуй, сперва подняться на макушку Бранте Клева.
Бранте Клев — самая высокая гора в округе. Миккель взбирался на нее, когда еще пешком под стол ходил.
А взбирался он потому, что хотел высмотреть уплывшего отца. Светлый чуб мальчишки топорщился на ветру, точно пук соломы, но все оставалось пустынным.
Мудрено ли, что у него на глазах выступали слезы?
А тут еще заячья лапа в башмаке. У всех мальчишек в поселке было на каждой ноге по пяти пальцев. А у Миккеля Томаса Миккельсона было на правой ноге только четыре пальца. Мизинчик и его сосед срослись вместе, поэтому Миккель прихрамывал. Самую малость, но все же прихрамывал.
— Хромой Заяц! — кричали деревенские ребятишки так, что было слышно на постоялом дворе, где бабушка Тювесон сидела на крыльце и курила почерневшую трубочку, набитую сухой хвоей.
Или они пели дразнилку:
Миккель-хромоножка,
Попляши немножко!
Отец Миккеля был матросом второй статьи на бриге «Три лилии», который пошел ко дну в шторм. И все думали, конечно, что он утонул. Какое уж тут сомнение!
Один Миккель не верил.
У него было два главных желания: получить белого коня и проехать на нем по деревне вместе с отцом.
Вот бы он утер нос всем дразнилам!
А надо вам сказать, что Миккель жил не в самом рыбачьем поселке, а в заброшенном постоялом дворе за Бранте Клевом. Все рассудительные люди селились восточнее Бранте Клева здесь ветер не сбивал человека с ног, едва выйдешь за дверь. Только бабушка Тювесон, собака Боббе и овечка Ульрика жили в постоялом дворе.
Еще гораздо раньше, когда в море у Бухюслена водилась сельдь, в постоялом дворе стоял дым коромыслом.
Жирные богатеи, нажившиеся на сельди, ели жареную баранину и пели, так что дом дрожал:
Жизнь в Бухюслене неплоха
Средь сельди и овец, ха-ха!
Скорей треска сожрет овцу,
Чем наша сельдь придет к концу!
А только пропала сельдь, сколько они ни орали.
И к той поре, когда Миккель высматривал отца с Бранте Клева, некогда славный постоялый двор превратился в унылую, запущенную лачугу. Никто, кроме Миккельсонов, не появлялся здесь, если не считать плотника Грилле, который жил на втором этаже и даже не мечтал о баранине.
На чердаке обитали одни крысы.
И надо же случиться такому чуду: в тот самый год, ко гда к церкви подкатил цирковой фургон, отец Миккеля вернулся с моря и привез красный стеклянный ларчик, полный американских денег.
«Не так-то легко тонут такие люди, как отец мой», — записал Миккель углем в своем дневнике происшествий.
Правда, слова почти нельзя было различить, столько слез он пролил на эту страницу.
Когда бриг «Три лилии» пошел ко дну, матрос Петрус Миккельсон выплыл на берег на старом судовом журнале с деревянными корками. После он побывал в Клондайке, промывал золото. Там ему повезло.
Вернувшись домой, он купил весь Бранте Клев у богатея Синтора.
Синтор, самый богатый и самый скупой человек во всей Льюнге, злорадствовал: много ли толку в старой горе!
А Миккельсон-старший устроил каменоломню и поставил пристани, к которым подходили суда из самого Кардифа. Они грузили камень, а он зарабатывал деньги, так что Синтор зеленел от зависти.
Денег хватило и на новую крышу для постоялого двора, и на белую лошадь, о которой мечтал Миккель.
Миккель даже перестал думать о своей заячьей лапе.
А чего человек не знает, от того не страдает.
Оставшиеся деньги отец складывал в пустую бутылку, которую прятал в дуплистой яблоне возле дома. Об этом дупле знали только он да Миккель.
Лошадь звали Белая Чайка; лучшей лошади не было во всей округе.
Первый раз, когда Миккель один приехал верхом в деревню, со всех сторон сбежались мальчишки — меняться:
— Миккель, хочешь складной нож?
— Миккель, слышь, чего дам: акулью челюсть, еще даже зубы остались!
Про заячью лапу никто не вспоминал.
А Миккель складывался пополам от хохота:
— Что ли, перочинный нож может задом наперед ходить, да?
И правда, стоило ему свистнуть, как Белая Чайка шла задом наперед ничуть не хуже, чем передом назад.
— А скажу «хир шнюррен», по кругу бежит! Она только почужестранному понимает. Покажи-ка теперь, что твоя челюсть умеет?.. То-то!
Миккель свистнул по-особенному — один он так умел! — и Белая Чайка закружилась на месте.
— Вот если у кого есть белый бриг с гафелем во всю мачту, давай сюда, потолкуем!
Мальчишки разевали рот так, что язык дрожал, словно лист. У кого же в Льюнге найдется бриг для мены?
А Миккель уже заметил в окне школы учителеву дочку Туа-Туа, и Белая Чайка помчалась галопом по деревне.
По-настоящему ее имя было Доротея, в честь матери, которая умерла, но все звали ее Туа-Туа. У нее были зеленые глаза и самые рыжие волосы во всей округе.
Раньше она была также первой воображалой во всей округе. Но с того дня, как Миккель вытащил ее за косу из проруби на заливе под Бранте Клевом, он и Туа-Туа стали лучшими в мире друзьями.
— Сегодня отец начинает взрывать на Синторовом Носу. Прыгай на корму, отвезу посмотреть! — крикнул Миккель, сидя верхом на Белой Чайке.
Синторовым Носом называли южную макушку Бранте Клева. Там был самый зернистый гранит во всем Бухюслене.
— Иду! — прощебетала Туа-Туа.
Не успел никто и глазом моргнуть, как она скатилась вниз по лестнице и вскочила на Белую Чайку.
— Дорогу, сухопутные крабы, отчаливаем! — крикнул Миккель, поворачивая лошадь.
И понеслись они к Бранте Клеву — эгей! — так что ножи и акульи челюсти полетели во все стороны.
Учитель Эсберг стоял у окна и махал им вслед. Он родился в Эсбьерге в Дании, и когда играл на органе «Ютландскую розу», то поминутно вытирал глаза платком.
Бедняга, ему не суждено было больше увидеть родную Данию. Но в 1892 году об этом еще никто не знал.
Почти четыре года гремели взрывы на Синторовом Носу.
Миккель Хромой подрос, стал Миккелем Всадником и почти позабыл о своей заячьей лапе. Но вот однажды взрывы смолкли.
С этого дня и начинается история о Миккеле Мореходе.
Глава третья
ТОЛСТЯК В КАПИТАНСКОЙ ФУРАЖКЕ
Уже весь рыбачий поселок Льюнга заснул, а в окошке богатея Синтора еще долго горел свет.
Синтор сидел с кислой рожей, один со своими деньгами, и ломал голову, как досадить «этим голодранцам Миккельеонам». Он все не мог простить себе, что так дешево продал Бранте Клев.
И вот однажды ночью он надумал: разве приморские пустоши не созданы как нарочно для того, чтобы пасти на них овец? А кто, как не он, хозяин пустошей по эту сторону Бранте Клева?
И разве «эти Миккельсоны» посмеют взрывать камень, если совсем рядом будут пастись пугливые овечки? Богатей Синтор потер руки и пошел в каморку батраков будить своего старого пастуха Мандюса Утота.
Кожа у Мандюса была сморщенная, как сухой лист; зиму и лето он ходил в драном пальто. Мандюс не был злой, но за двенадцать шиллингов и кружку пива брался сделать что угодно.
— Есть, хозяин, все понял, — сказал Мандюс и поклонился так, что стукнул лбом о собственные колени.
На следующее утро на клевской пустоши паслось шестьдесят овец. Сам Синтор стоял на краю скалы и орал в сторону каменоломни:
— Если хоть один осколок попадет в моих овец, я на вас ленсмана напущу! Слышишь, Миккельсон?!
Никто не ответил.
Пыхтя и отдуваясь, Синтор спустился вниз и заглянул в большой сарай. Ни души. Он обошел вокруг горы. Гранит кончился, рабочие ушли.
— Что, съели, баре бесштанные! — осклабился Синтор.
Но он почему-то не был так рад, как мечтал.
— Чего рот разинул?! Ставь загоны для овец! — заорал он на Мандюса. — Не ровен час, этот сброд еще что надумает!
— Есть, хозяин, все понял, — ответил Мандюс и стукнул лбом о колени.
На следующий день среди кустов на клевской пустоши стояло одиннадцать сарайчиков.
Мандюс раскалил гвоздь и выжег на потолке каждого сарайчика метку, которая изображала отрубленный рысий хвост. Потом он сплюнул на север и прочел стишок:
Если, рысь, опять придешь,
Без хвоста от нас уйдешь.
Под горой, переливаясь на солнце, сверкало море.