Анатолий Соболев - Рассказы о Данилке
А морозы! Ох, и морозы были! Хоть совсем пропадай!
Где-то там, далеко на западе, ломают хребет врагу, а здесь, среди длинных низких бараков стоит черная очередь, толкается народ, чтобы погреться, бегает, хлопает себя рукавицами по бокам и, в который раз, пересчитывается. Пока пересчитают тысячу человек, опять сначала начинать надо. Так всю ночь и толкутся, пишут номера. И радуются, если на несколько номеров подвинутся вперед. Убежит кто на минутку погреться в барак, и уже кричат: "Пересчет!" И бежит человек обратно, так и не успев хоть каплю тепла взять.
Однажды пацан из дальнего барака присел на корточки у ларька и задремал. Народ толпится, внимания не обращает. А сон на морозе - это конец. Утром, когда рассвело, когда хлеб уже распродали, хватился кто-то, чего это мальчонка сидит съежившись. Толкнули, а он упал. Еле отвадились с парнишкой - совсем было жизнь улетела, прямо на глазах у всех обморозился. После этого случая стали пацанов отпускать греться. Запоминали в лицо, кто за кем стоит, и если шел пересчет и не было какого-нибудь сопливого мальчонки, то говорили: "Греется", и номер его сохранялся. Но потом все это опять отменили - кое-кто приспособился, стал обманывать.
Утром, когда поднималось в морозной сизой мгле солнце, становилось совсем невтерпеж. Тепло из пальтишек за ночь выветривалось, и пацаны дрожали, синие губы склеивались, в носу замерзало. И вот тут-то и начиналась давка. Стоит всю ночь очередь, вроде все нормально, все соблюдают ее, а как откроют ларек, так кости в дверях хрустят. Тут и задние приходят, тут и нахальные мужики со стороны прут - норовят без очереди прорваться, тут и контролеры добровольные и те, кто действительно первыми стоят. Куча мала. Дверь не открыть!
Наконец открывается, и человек двадцать вваливаются в ларек. Первая партия. И двери на защелку хоп! Великое блаженство охватывает человека, когда втолкнут его в этот долгожданный ларек, в тепло, в сытный дух свежего хлеба. После мороза, после бессонной ночи обалдевает он, глаза разбегаются от обилия только что выпеченного красивого хлеба, что рядами лежит на полках. Позднее Данилка понял, что совсем и не был красивым тот военный хлеб - черный, клеклый и тяжелый. Ешь - к зубам прилипает. Но с голодухи хлеб казался необыкновенно красивым и вкусным.
Получит Данилка буханку, сграбастает ее, теплую, прижмет к груди и еще не успеет выйти из ларька (из него тоже выпускали партиями), как уже отломит кусочек горбушки. Поначалу впитывает, вбирает в себя хлебный дух (а во рту уже ощущает вкус распаренного зерна и горклого масла, на котором пекут хлеб), потом откусит самую малость и катает, сосет во рту, чтобы подольше продлить наслаждение, и уж только потом - не сразу! - всю эту до конца высосанную и измочаленную кашицу проглатывает с сожалением, потому как в животе уже не почувствуешь ни запаха, ни вкуса. А еще лучше сначала съесть липкий мякиш - поджаренную же горьковатую корочку оставить на лакомство и обгладывать ее долго и благоговейно. Лучше всего, конечно, сначала мякиш, а потом сверху корочку положить - сытнее на желудке. Блаженны эти минуты! И хлеб уже в руках, и морозные муки кончились, и на следующую ночь отоспаться можно.
В такие минуты, когда жевал Данилка теплую корочку, вспоминал он деда Савостия, райисполкомовского конюха. Дед всегда ел хлеб благоговейно, после еды собирал со стола в свою широкую, раздавленную работой ладонь крошки и ссыпал их в рот. Все до единой. Как-то на покосе в раннем еще детстве, выпорол этот дед Данилку за то, что тот бросил кусок хлеба на землю. Дед порол Данилку жидким прутом и приговаривал: "Знай, почем хлеб, знай, почем хлеб". И никто не заступился, как ни орал Данилка - ни мать, ни отец, хотя порол Данилку совсем чужой дед на глазах родителей. И только в эти морозные ночи узнал цену хлеба Данилка. Да ему еще, если разобраться, грех было жаловаться! Он получит булку хлеба и ест ее на ходу, а вот Валька Соловей, получив буханку на девять ртов, не мог позволить себе и кусочка отломить.
Как-то раз, уже в полночь, случилось вот что: чтобы скоротать время, запел Валька в очереди. Запел потихоньку, среди своих, барачных пацанов. В тот день подфартило ему в столовке, подработал на выносе помоев и накормили его "от пуза". Данилкина бабка всегда говаривала: "Середочка сыта, и кончики заиграли". Вот и у Вальки так - запел он. Да и мороз в ту ночь не так сильно давил. Спел он одну песню, а ему тетка, что рядом стояла, говорит, чтоб еще спел - время быстрее побежит. Валька не стал ломаться. Спел. Народ, кто удивляется, кто слушает со вниманием, а кто подпевать даже начал. Глянули - утро брезжит. Незаметно с песнями время скоротали. Какая-то бабка сказала, что мальчонку надо бы без очереди пропустить, на всех, мол, работал, талант тратил. Кое-кто, правда, заворчал, нашлись противники. Но все равно Вальку подтолкнули к дверям, и вошел он с первой партией в ларек.
На вторую ночь то же самое повторилось. И с тех пор повелось: как ночь, так Валька поет. Барачные ребята долго ему втолковывали, чтоб он задарма не пел, пусть без очереди пропускают. Валька стеснялся. Тогда Мишка Однорукий, был в Данилкином бараке такой - из поджиги стрелял, все пальцы правой руки оторвало, а доктора и кисть отхватили, - вот этот-то Мишка и сказал всем громогласно, что Валька петь не станет, если его без очереди не будут в ларек пускать. Посудили-порядили люди и решили, что одного мальца можно и без очереди пустить. Все равно человек двадцать, а то и поболе, как ни сторожи, без очереди просачиваются. Так что еще один лишний - не беда. Тем более, что всю ночь он честно отстаивает, да еще и ноет для всех.
И стали Вальку пускать без очереди. Ну и пел он за это на совесть.
Пел-пел и охрип. На морозе вообще петь нельзя. Говорят, настоящие певцы даже дышать на морозе боятся, не то что - петь. Шарфом шерстяным или пуховым горло и нос закутывают. А у Вальки и шарфа-то никакого не было, вечно голая шея из воротника худого пальтишка торчала. Захрипел Валька, перестал петь. Но без очереди его все равно пускали - на работе, так сказать, производственную травму получил.
Придет Валька, посипит чего-то, покашляет, получит хлеб и идет-бредет тихонько обратно. Потом слег совсем. Горло перехватило.
А через неделю помер.
Данилка пришел в комнату Вальки и увидел его белого, с лиловыми губами, с черными провалившимися глазницами. Увидел на столе. Лежал Валька в гробу из некрашеных досок, в новой рубашке, купленной по случаю его смерти. При жизни он вечно донашивал перешитые из отцовских рубах или материнских кофт. Мать перед ним стояла на коленях и молча рвала на себе волосы. Орава мальков испуганно сидела на лавках.
Ужас охватил Данилку. Ему еще предстояло видеть много смертей, хоронить фронтовых товарищей, самому убивать врагов, но на всю жизнь самой большой несправедливостью, самой острой болью и великой утратой, самым страшным ликом войны вошла в сознание Данилки смерть Вальки Соловья.