Федор Гладков - Повесть о детстве
- Ежели, матушка, сейчас Машку не выдать в хорошую семью, пропадет она ни за копеечку. Барский двор - для девки позор, - такая слава везде идет. А по селу судачат.
Она тебе мослы да объедки приносит, а барыня ей обноски да полушалки дарит. Сводня она, барыня-то. И детей не стыдится. Рази тоже слушать, когда мне шабровы девки в лицо смеются: "Житье, бают, вашей Машарке-то на барских харчах: барыня ее по-городски обряжает для своего сынка Митеньки, а Горохов его своей гармоньей в гроб загоняет". Не знаешь, куда и деться от стыда. Мало ты горято приняла, матушка, а на старости лет от позору ума лишишься. И не думай, матушка, не гадай: сейчас же Машку за Фильку Сусина отдавать надо... И семья справная да строгая, и жених для девок завидный.
Я впервые видел мать такой красноречивой и страстнорассудительной.
- Да ведь, Настенька, - слабо протестовала бабушка, - семья-то у Сусиных больно несуразная: сам старик неурядистый, весь какой-то кривой и на глаз, и на стать, и на душу. Не знаешь, то ли кулаком ударит, то ли молитву сотворит. Голосок келейный, как у нищего, а руками словно норовит человека задушить. Боюсь я его, Настенька: встречусь с ним - сердце заходится. А вдруг ежели на гибель отдашь Машарку-то? Он-то ведь замучил свою старуху-то, покойницу.
Она прислонилась спиной к стене, закрыла глаза и рукой стала искать угол стола, чтобы схватиться за него. Мать бросилась к ней и заплакала.
- Матушка, чего это ты? Аль заболела? А я, окаянная, терзаю тебя...
Бабушка спокойно, едва слышно, словно по секрету, сообщила с дрожащей улыбкой:
- Кровью вся исхожу, Настенька. Яукерья-бобылка сказала: рак. И году не проживу.
Мать, рыдая, обняла бабушку, попыталась поднять, чтобы уложить на кровать. Но бабушка каким-то неуловимым движением усадила ее рядом с собой.
- Матушка, и словечком-то ты не обмолвилась! Да как же я без тебя жить-то буду? С тобой умру. Прости меня, Христа ради: сколько я тебе горя принесла!..
Не угашая страдальческой и задумчивой улыбки, бабушка погладила ее по плечу.
- Чего это ты, милая! Грех тебе так говорить: у тебя сынок. Надо его вырастить, на ноги поставить. Может, бог поможет, в люди выйдет.
Мать с ужасом в лице нетерпеливо встала и прерывающимся голосом попросила:
- Покажись мне, матушка: сама хочу знать. Лукерья-то, может, и сболтнула. Дай я тебя сама обсмотрю, а то места себе не найду - изведусь вся.
И тут же схватила меня и прижала к груди.
- Иди, Феденька, привези воды баушке. Возьми салазки, поставь ведро с ковшиком да на речке из пролуби и налей.
По двору бродили пестрые куры с петухом и, поджимая от холода то одну лапку, то другую, пристально искали зернышки на земле. Здесь, у стены, около поленницы дров, стояли давно знакомые мне гнутые салазки с кареткой. На них я обычно катался с горы вниз к речке. Я поставил ведро в салазки и запрягся в них, как лошадь, даже заржал и лягнул воображаемого седока. На улице меня ослепили зыбкие волны снега. Он-пылал оранжевым пламенем, и чудилось, что низкое солнце, увенчанное кругами и столбами, родилось из этой пылающей белизны. Я впервые удивился: в затененных углублениях и под гребнями сугробов дымилась небесная синева. Волны уплывали под гору, к реке, и исчезали у высокого обрывистого берега на той сюроне. Прямо на этом высоком обрыве видно было прясло нашего двора, за пряслом соломенная крыша дворового навеса.
Слева гора взлетала к верхнему порядку, который тянулся по краю высокого взгорья, скрытый амбарами и каменными кладовыми. Сейчас же за избой спускалась проезжая дорога, засоренная навозом и клочками соломы. Она была рыжая, гладко укатанная полозьями саней до льдистого блеска. На горе, у спуска, стоял старый дом с тесовой крышей, а с крыши свешивались сугробы снега. Внизу, где дорога шла уже полого по прибрежным песчаным наносам, ютилась большая изба, которая когда-то была постоялым двором. Теперь она свалилась набок от старости. Здесь жил кузнец Потап, всегда прокопченный, бородатый и молчаливый мужик, который кричал и ругался только в своей кузнице. Она, тоже прокопченная, дымилась на взлобке у самой реки. У Потапа был сынишка старше меня на год - Петька, такой же прокопченный, как отец. С ним мы всегда катались вместе на салазках. Он и сейчас неторопливо и хозяйственно шагал ко мне с большими санками и звал меня рукой.
- Пойдем, что ли, кататься-то!.. - недовольным басом встретил он меня, точно делал мне одолжение, как взрослый. - Тятька лежит после обеда, а мамка на реке белье полощет. В кузнице возились... Замаялся я на мехах, как черт:
работы много.
В кузнице я никогда не был, и меня давно тянул ее таинственный шум и ладный звон молотов, а еще сильнее - ослепительные звездные брызги, которые вылетали по вечерам из дымной двери. Я нарочно выбегал на задний двор и с обрыва долго слушал звонкое звяканье ручника, смотрел на оранжевые вспышки огня, отраженного на снегу, и ждал, когда будут вылетать из двери дрожащие звезды перегретого железа. Мне казалось, что там, в кузнице, какая-то невиданная работа, полная чудес, а сам кузнец и Петька были особые люди. Поэтому я к Петьке относился с опаской, а его угрюмость немного пугала меня. Перед Потапом же, когда он, волосатый, в кожаном фартуке, с усталыми глазами, встречался мне на улице, я испытывал смутный страх.
И всегда, как только я сходился с Петькой, я не мог играть с ним, как с другими парнишками: он стеснял меня, как взрослый, и возбуждал во мне острое любопытство.
- Я за водой еду: кататься мне неколи, - с важностью ответил я ему, не останавливаясь. Мне хотелось показать, что я самосильный работник, а не ребенок, с которым впору нянчиться.
Он смотрел мне в ноги и снисходительно усмехался.
- А я бабушке Наталье сколь раз воду носил на коромысле. Рази на салазках-то много привезешь! Это ведрушко - игрушка. А ты еще и ковшик взял...
Этот насмешливый тон сильного человека и тяжелое спокойствие опытного работника сразили меня. Мне нечего было противопоставить ему. Я страдал от унижения: нужно было отплатить ему во что бы то ни стало, иначе в глазах его я останусь ничтожеством. Я решил поразить его без боя:
- Ты еще азбучки не знаешь. Я уже Псалтырь и Цветник читаю. Я и гражданскую печать разбираю.
На него мой удар не произвел никакого действия. Он пренебрежительно отразил мой наскок:
- Ну, так что? Мне это без надобности. Зачем нам в кузнице твоя азбучка? Там огонь да железо, а не чтение.
У тятьки молот в полпуда... как бахнет - земля трясется.
Господи, помилуй нас про запас... почешусь и спасусь да чашкой-ложкой запасусь.
И он ухмыльнулся и плюнул с писком через зубы. Забыв о том, что он старше и сильнее меня, я сжал кулачишки и враждебно выпалил сквозь слезы:
- А вы в кузнице с бесами знаетесь...
Он попятился от меня и растерялся. Мои слова так на него подействовали, что он онемел и, как дурачок, стал топтаться на месте, мигая черными глазами. А я глушил его, ободренный его растерянностью:
- Твой отец сам на беса похож - весь черный, страшный и глаза красные.
- Это - от горна, кулугур.
- А горно ваше что? Норка в ад. Тебя бесята, как мухи.
облепили.
Петька крепче натянул варежки и дружелюбно сказал:
- Ну, поехали. Я свое ведро захвачу, мы оба бабушке Наталье воды привезем. Садись на мои салазки: я тебя довезу до дому, а свои салазки держи за веревочку.
- Я и сам повезу, - недоверчиво возразил я. - Чай, я не маленький...
Он оживился и сразу потерял свою важность. Это был хороший парень добрый, с горячим сердцем, искренний товарищ. Видно было, что ему хочется дружить со мной и не ссориться. Голос его стал тоненьким, мальчишечьим и глаза теплыми и ласковыми.
- Вот чудак! Ведь, чай, мы играем. Ведь и большие играют. Садись!
Я сел на его санки, а веревочку от своих салазок надел на рукав. Так как дорожка шла вниз по пологому склону, он сразу же взял на рысь и заржал жеребенком.
- Иго-го!.. Поехали с орехами!.. Наши сани с подрезами... Конь-огонь, золотые подковки... Дуга писаная, шапка плисовая...
Петька подпрыгивал, повизгивал, лягался, дубленая шубенка его, покрытая гарью, с частыми оборками назади, хлопала по стареньким валенкам, и мне чудилось, что это ёкает селезенка у конька-бегунка. Снег по сторонам, на взгорках, на оползнях летел поземкой, ветер резал лицо, и я смеялся от радости быстролетной езды и от уморительного бега Петьки, который никак не мог удрать от настигавших его салазок. Он бросил мне веревку, а сам свернул к воротам своей избы. Салазки быстро пролетели мимо ворот и остановились у высокого длинного бугра - у "выхода", над дверью которого свешивалась пышная бахрома снега.
От Петькиной избы до речки было недалеко. Кузница, вся черная от копоти, с четырьмя столбами для ковки лошадей, с кучами шлака со всех сторон, стояла на обрывистом бугорке. Она была заперта. На речке, у проруби, била вальком белье тетка Пелагея в короткой овчинной шубейке, в. теплой шали. Валек чавкал по какей-то холщовой одежине, и каждый удар откликался эхом в голых ветлах на нашем берегу с грачиными гнездами в ветвях. Тетка Пелагея, с красным лицом, часто бросала валек и дула в размокшие и посиневшие руки. Петька уверенно подошел с ведром к проруби и грубо прикрикнул на мать: