Алексей Пантелеев - Из старых записных книжек (1924-1947)
Начался тот страшный, пещерный быт, о котором ни писать, ни вспоминать не хочется.
* * *
Продовольственных запасов в нашем доме никаких не было. Когда я заинтересовался этим вопросом и, заглянув на кухню, проинспектировал огромный белый шкаф, издавна называвшийся у нас "верзилой", я обнаружил там килограмма два пшена, стакана два-три манной крупы, немного сахара, кофе, начатый цибик чая. Мама никогда запасливой не была, хотя пережила и революцию, и гражданскую войну и ей было хорошо известно, почем фунт лиха.
У Ляли, учившейся тогда на последнем курсе института иностранных языков, в начале декабря состоялся преждевременный, скоропалительный выпуск. Недоучившись, она получила диплом учительницы немецкого языка. Но кому она была нужна с этим дипломом в городе, где большинство детей было эвакуировано, большинство школ не работало? Она искала работу повыгоднее, похлебнее: на рабочую карточку. А пока что жила на студенческую, то есть на служащую. Ира тоже на служащую. Мама и тетя Аня на иждивенческие. Я - вообще без всякой карточки.
Ира Большая работала в столовой Лесотехнической академии. Приносила мне каждый день в судочке несколько ложек гречневой размазни или кашу из чечевицы. Конечно, я делил эту порцию с мамой и Лялей. Потом институт закрылся или эвакуировался.
На рынок мои женщины идти упорно не хотели. Тетя Аня, это реликтовое явление матриархата, провозгласила лозунг:
- Рынок - это мужское дело.
Я сердился, спорил, шумел, но вообще-то, пожалуй, она была права, тетя Аня. Это ведь не мирное время, когда домохозяйки, вооружившись кошелками, чинно следовали одна за другой на рынок, покупали вырезку, или судака, или почки на второе, клюкву для киселя, квашеную капусту, коренья для супа... Нынешний рынок - это охота. А охотой женщины, как правило, не занимались даже во времена пещерные.
Пошумев, понервничав, я брал деньги, или какую-нибудь пару ботинок, или коробок спичек и шел на Мальцевский рынок.
До войны я там не был ни разу. А когда в середине октября пришел в первый раз, колхозного рынка - с прилавками, весами и прочими атрибутами торговли - уже не существовало. Но сбоку, в проулке топталось несколько человек. На моих глазах зарождалась барахолка. Через полгода она заняла и проулок, и площадку рынка, и всю улицу Некрасова от Греческого проспекта до улицы Радищева.
Спекулянтов я не видел. Но маленький бизнес делали. Например, запомнился мне седокудрый старик, появлявшийся каждый день с одним и тем же "товаром": на ладони он держал круглое песочное пирожное с дыркой посередине. Просил он за него двести граммов хлеба. Позже мне кто-то сказал, что в то время в городе было несколько булочных, где вместо ста граммов хлеба можно было купить по карточке такое пирожное. Потом с этими роскошными порядками было покончено. Старик исчез. Боюсь, что и вообще его не стало.
Недели две меня выручали эстонские и латвийские папиросы. Они появились в продаже в позапрошлом году, и я покупал их больше из-за нарядных, экзотических коробок. Табак, по сравнению с нашим, был никудышный, вонючий. Но теперь эти неизвестно для чего хранившиеся у меня коробочки оказались драгоценной валютой. За пачку "Кексгольмской мануфактуры" (была и такая марка) давали сто - сто пятьдесят граммов хлеба.
Но много ли у меня их было, этих пестрых коробочек?
* * *
Я сказал, что деньги к тому времени уже ничего не стоили. В январе за килограмм хлеба просили 600 рублей. Давали и больше. Я видел на Литейном объявление! "За три килограмма хлеба продам рояль".
Впрочем, у меня их уже и не было, этих денег. Те, что я успел получить в сберкассе и от издательств, ушли главным образом на приспособление нашей пещеры к зимним условиям: поставили две кирпичные времянки, забили щитами семь окон - во всех трех комнатах и на кухне.
Чем же топили времянки? Пока были дрова - дровами. Потом - мебелью. Началось с того, что я подрезал, укоротил ножки у одного из моих кабинетных стульев - чтобы удобнее было сидеть у открытой дверцы буржуйки. Потом выяснилось, что вовсе не нужна этому коротконогому стулу спинка. Какое-то уродство, диспропорция. Спинку удалил, сжег. Получилась удобная, мягкая, даже изящная табуреточка. Потом я сделал такие же табуретки и всем своим близким. Оставшиеся стулья оказались лишними. А дерево, из которого они лет пятьдесят-шестьдесят назад были сделаны, так хорошо горело, так уютно потрескивало в жерле печки... И не только дерево, но и мочало. Очень хорошо горят рамки. Отличное топливо - бумага. Она дает синий спиртовой огонь. Но книг я, конечно, не жег. Кроме старых учебников и всяких ненужных брошюр сжег комплект журнала "Кинонеделя". Теперь горюю. Хранились они у меня с лет моей (и Гришиной) юности.
* * *
Июнь 1942 года. Каменный остров.
Я не записал, не рассказал, как я расстался с Тадыкиным.
Месяца полтора я терпел его присутствие. Его жирный голос. Его скрипучие нотации:
- Опять вы с утра съедаете весь хлеб! Сколько вас учить? Надо рассчитывать, надо делить порцию на три части...
После обеда (а ел он свое, то, что приносила ему в судочках жена) он любил поговорить, поразглагольствовать, порассказать что-нибудь.
Один раз предался таким воспоминаниям:
- У тещи котенок был. Уже во время войны, дура, завела. Нашла тоже когда. Голодал, сволочь. А я уже больной был. Лежал. Вижу - лезет. На буфет. А там у меня мой хлеб, вечерняя порция лежала. Он, сволочь, пронюхал и лезет. Я тихонько одеяло скинул, тихонько, на цыпочках к буфету подкрался цап его за шкирку. Взял и - башкой тюк! - о буфетную доску.
- Убили?
- А что с ним чикаться. Кричу тещу: "Анна Васильевна, идите полюбуйтесь на свое отродье!" Она - в слезы, дура.
Я сел, нашарил туфли, накинул халат, пошел к Екатерине Васильевне.
- Уберите от меня Тадыкина. Умоляю.
В тот же день его перевели в общую.
Теперь я в палате один. Это и дает мне возможность уделять так много времени работе, запискам, дневнику. Читаю тоже больше.
* * *
Чтобы все рассказать, надо написать книгу. Напишу ли когда-нибудь? И напишут ли когда-нибудь о Ленинграде всю правду?
Мне кажется, что теперь, после всего, не всю правду нельзя. Не потому ли так легко, как никогда легко и свободно, пишется и думается?..
* * *
Много времени провожу с ребятами. Их тут вокруг меня человек 8-10. По вечерам жжем костры. Собираем всякую рухлядь, хворост. Его много. Чуть ли не половина деревьев на острове - с обрезанными вершинами.
* * *
У Екатерины Васильевны две сестры - Зина и Ниночка. Обе врачи. Зинаида Васильевна живет и работает тут же, в больнице. У нее шестилетний сын Витя. Муж погиб на фронте в первые месяцы войны. Ниночка Васильевна - стоматолог, протезист. Ее муж, латыш, инженер, работает в Новой Деревне на деревообделочном заводе.
Сестры Пластинины - из города Яранска. Вятские. Отец - земский почтарь, развозил по уезду почту. Жили с мачехой. Екатерина Васильевна училась семь лет в земской гимназии. Сестры ее кончили советскую школу. Потом Е.В. двинулась в Петроград. Типичная биография. Рабфак. Военно-медицинская академия. Потом вытащила из Яранска сестер. Жили в "уплотненной квартире".
У Е.В. - дочь. Таня. Красивая, умница, на днях ей исполнилось двенадцать лет.
* * *
Витя Кафтанников нашел на берегу Невки женскую голову, водил нас показывать. Когда весной сходил снег, много находили на острове трупов. Люди шли обессиленные домой или на работу, падали, их заметал снег. То, о чем читали когда-то в хрестоматийных рассказах, что было небывалым, исключительным, стало бытом.
* * *
Тесен мир. В Яранской гимназии, где училась Екатерина Васильевна, закон божий преподавал отец Гали Ивановой. Е.В. говорит, что отец Феодосии был самый яркий, умный, образованный из преподавателей. "Академик". Галя почему-то стесняется своего... нет, не отца, а отчества. Называет себя не Феодосьевна, а Федоровна.
* * *
Из Яранска же и милый друг мой Ванечка Халтурин. Его тоже хорошо помнят сестры Пластинины. Он у них там был деятелем. Организовывал комсомол. Потом руководил комсомолом в Вятке.
Потом переехал в Питер. Первый редактор "Ленинских искр".
А у отца Феодосия в детские годы учился (в Котельниче, кажется) Л.Н.Рахманов. И Галю он хорошо помнит. До чего же в самом деле тесен этот мир!
* * *
Подарил Екатерине Васильевне немецкую "Шкиду", ту самую, которую жгли на берлинской площади. Написал шуточное посвящение, целый мадригал. Там изложена история моего появления на Каменном острове, история воскрешения из мертвых. Уже забыл. Впрочем, хороша там более или менее только одна строфа:
Снова сердце тикает,
Снова ножки топают.
Только зубы грешные
Что-то мало лопают...
* * *
Почему-то вспомнился сегодня 1922 год. Я - в школе Достоевского. Читаю "Петроградскую правду".
"Итальянские фачисты снова бесчинствуют на улицах Милана"...
Именно так и в таком написании - фачисты, а не фашисты - вошло в мою жизнь это слово...