Юрий Коринец - В белую ночь у костра
— Как сёмга? — спросил я.
— Вот именно! Когда-нибудь ты это поймёшь! — Дядя на минуту замолчал и раскурил свою трубку. Ему мешал ветер, но он её всё-таки раскурил! — Один раз промозглой декабрьской ночью, — продолжал дядя, — Потапыч появился в родном городе. Знали об этом только двое — Шервашидзе и Сайрио. Сайрио сопровождал Потапыча, но на квартиру к нему он не пошёл: он остался у князя. В полночь Потапыч постучался в родное окошко. Сестрёнка открыла ему дверь. Он вошёл в дом… кинулся в объятия матери… и в то же мгновение за ним ворвалась полиция…
И в то же мгновение огромная капля дождя упала мне на нос! И вторая! И третья! Хлынул такой ливень, как будто в облаках оборвалась натянутая верёвочка и опрокинулось небо! Вода вокруг закипела…
Вся река закипела!
— Давай к берегу! — сказал Порфирий.
Дядя и Порфирий стали спиной к левому борту и принялись грести изо всех сил. Они хотели пристать к левому, лесистому, берегу.
Но плот нёсся вперёд, подгоняемый ветром. Когда течение сильное и плот несётся посередине реки да ещё ветер попутный, пристать к берегу не так-то просто.
Все мы сразу вымокли до нитки. Чанг забился на носу под мешки с сёмгой, привязанные к подгребице.
Я схватил длинную вагу, лежавшую на плоту, и стал отпихиваться от проносившихся под водой камней. Я тоже работал изо всех сил, так что мне сразу стало жарко, несмотря на дождь и ветер.
Мы мчались в сплошной воде, окружавшей нас со всех сторон.
Выл ветер, швыряя в лицо тяжёлые струи дождя, и берегов почти не было видно…
Костёр в воде
К желанному левому берегу мы пристали только километра через три. Ливень лил, как на Венере: это дядя сказал. Он сказал, что на планете Венера всегда такая погода. Так объяснил дяде один знакомый астроном. Что на Венере нет ничего сухого. Что там всё всегда мокрое, даже камни: всё настолько мокрое, что камни пропитаны водой насквозь, как губки! Астроном увидел это в какой-то свой мощнейший телескоп — чуть-чуть увидел, краем глаза, — а потом вычислил математически:всю картину во всех подробностях. Сейчас, в 1968 году, мы знаем, что на Венере всё обстоит по-другому, а в то время картина представлялась именно такой, как в тот вечер на реке Ниве, когда мы приставали к берегу под проливным дождём. Мы промокли до нитки, посинели от холода и дрожали, как цуцики.
Вы знаете, что значит дрожать, как цуцики? Это значит дрожать с головы до ног всеми внутренностями, так дрожать, что, если не сжимать челюсти, зубы выбивают дробь! А ещё по телу проходят судороги, и тогда вы скрючиваетесь и делаете какие-то странные движения плечами и руками, как будто выполняете па негритянского танца. Дядя, конечно, так не дрожал, а Порфирий вообще не дрожал, а Чанг и я дрожали именно так!
Мы кое-как привязали плот к деревьям, росшим возле самой воды. Плот привязывал я, а Порфирий и дядя стащили наши вещи в лес, под ёлку… Вы думаете, тут было сухо? Как бы не так! Тут тоже всё было мокрое! И тут Порфирий сказал, что надо развести костёр. Он сказал, что надо вскипятить чай, чтоб согреться, чтоб унялись судороги. Должен вам признаться, что я посмотрел на Порфирия как на сумасшедшего. «Может, он меня просто дразнит?» — подумал я. Дядя же вовсе не удивился, он сказал:
— Да, надо развести костёр. Миша, достань-ка пилу и топоры.
И я встал и, всё время дрожа и корчась от судорог, стал развязывать наши «универмаги», то есть рюкзаки. Пальцы меня не слушались, они не разгибались, верёвочные петли разбухли от воды, и я с трудом отвязал от дядиного рюкзака пилу и достал из него топоры. Потом я опять сел под елью на корточки рядом с Чангом, и мы с ним продолжали дрожать и корчиться, а ливень продолжал лить и лить, и ледяной ветер продолжал дуть со страшной силой. А дядя и Порфирий тем временем спилили высокую сухую ель, росшую в двух шагах от меня. Это была мёртвая ель, из таких елей мы делали плот. Снаружи она, конечно, тоже была мокрая, а внутри была совершенно сухая, потому что дерево не промокает насквозь так быстро, как человек, дерево может долго оставаться сухим, даже плавая в воде. Эта ель была внутри совершенно сухая, и дядя с Порфирием быстро распилили её, а потом накололи поленцев и настругали щепок, и Порфирий достал из своего мешка какой-то трут — какой-то высушенный гриб, который растёт на деревьях, — этот трут был у него завёрнут в клеёнку, и сухие спички у него тоже были завёрнуты в клеёнку, и мы наклонились над землёй, и Порфирий поджёг свой трут, который сразу загорелся, и тогда Порфирий стал класть в огонь приготовленные щепочки, сначала тонкие, а потом всё более толстые, а потом чурочки, и всё это разгоралось всё сильнее, и мы сгрудились над этим огоньком, согнувшись и не дыша, а огонёк шипел и потрескивал, потому что в него попадали капли дождя, несмотря на то что мы его загораживали, но он всё более разгорался, и тогда Порфирий положил в огонь целые большие расколотые поленья, и они тоже занялись, и кусочки трута Порфирий тоже всё время подкладывал в огонь, и вот уже нельзя было нагибаться над огнём, потому что стало жарко, и мы встали, а в середине нашего маленького круга пылал огромный костёр. Это был костёр в воде, вот какой это был костёр! Вся земля была мокрая, и с неба лилась вода — а в середине бушевал огонь! Порфирий всё подбрасывал и подбрасывал в огонь поленья, пламя поднялось выше человеческого роста, оно ревело, трещало и шипело, и от него шёл пар, потому что лившаяся в костёр вода превращалась в пар. И мы тоже превращались в пар — от нас шёл пар! — и я подумал, не превратимся ли мы в пар окончательно, но мы в пар не превратились, просто на нас высыхала одежда то с одной стороны, то с другой, а потом опять намокала то с одной, то с другой стороны, и так мы всё время вертелись, поворачиваясь к огню то спиной, то грудью, то боком, и пили из кружек горячий чай, который вскипел на костре молниеносно, и судороги мои постепенно улеглись, я уже не дрожал, я наслаждался этим огромным костром!
А потом мы поставили палатку. Мы, конечно, опять сразу промокли, пока ставили палатку, но всё-таки нам было тепло, а когда мы палатку поставили, мы затащили в неё наши «универмаги» и переоделись во всё сухое, потому что в «универмагах» всё было сухое, вещи в них были тщательно упакованы в клеёнчатые мешки. Мокрую одежду мы выкинули наружу до утра, а сами сидели в тёмной палатке, по которой хлестали пулемётные очереди дождя, швыряемого ветром. Чанг тоже залез в палатку, он лёг, свернувшись клубком, у нас в ногах и всё ещё вздрагивал, потому что он не мог переодеться во всё сухое, как мы, и чаю он тоже не пил, он просто поел вяленой рыбы, а теперь сушился по-своему, по-собачьи, свернувшись в плотный клубок и выпаривая из себя воду своим собственным теплом. На это, конечно, нужно было много времени. Но вскоре он тоже должен был согреться — я ему это всё время говорил, подбадривал его. В полутьме палатки засветились красные огоньки — дядина трубка и козья ножка Порфирия. За брезентовыми стенами была глубокая серая ночь; это была уже не белая ночь, а серая ночь, потому что белая ночь осталась где-то за тучами, и солнце было за тучами, и луна, и три бледные звёздочки — всё было за тучами, где-то в неизвестности.
Я лежал на спине, завернувшись в одеяло, подложив руки под голову.
— Сколько воды утекло, — сказал я. — Подумать только!
— Это ты о чём говоришь? — раздался в темноте дядин голос. — О первой революции?
— Я говорю о воде! — сказал я. — Сколько сегодня утекло воды, всего за несколько часов.
— А-а, — сказал дядя.
— К всхожему солнцу погода будет, — просипел Порфирий.
— Откуда вы знаете? — спросил я.
— Да уж знаю, — ответил Порфирий. — Может, днём ещё чуть побрызгает, а завтра вечером совсем тепло станет…
— Вот тогда опять позагораем! — сказал я. — На плоту.
Мы помолчали, прислушавшись к дождю: над землёй стоял бесконечный звон, и шёпот, и треск, и плеск — от миллиардов капель.
— В такой дождь хорошо рассказывать, — сказал я.
— И спать, — сказал дядя.
— Всё-таки лучше рассказывать. Тем более, что ты опять прервал на самом интересном…
— Это ливень прервал, а не я, — сказал дядя. — Подвинься, я сяду…
«Ну, раз сядет, то и начнёт!» — подумал я.
Я повернулся на правый бок и положил голову на согнутый локоть, приготовившись слушать.
Дождь снаружи вроде притих: вернее, это ветер прекратился, и дождь стал монотонным, а когда дядя заговорил, голос дождя совсем отошёл в сторону, я уже его не слышал, я слышал только дядю.
— …Тюрьма, в которую попал Потапыч, была небольшой. Это была уютненькая тюрьма на окраине Елисаветполя. Было в ней не так уж страшно — бывают тюрьмы пострашнее: каменные мешки! — но эта тюрьма произвела на юношу тяжёлое впечатление именно потому, что это была его первая тюрьма. Он сидел в пустой камере, кусая губы, и думал о матери, которую едва успел обнять, об отце, об оставшихся на свободе товарищах — да мало ли о чём! — всё это были думы невесёлые…