Арсений Рутько - Суд скорый
И странно: то, что ему удалось уговорить Присухина передать Наташе сапоги и пиджак, неожиданно успокоило его, с чем-то непримиримым примирило. Может быть, это чувство возникло потому, что где-то в подсознании родилась еще не оформленная словами мысль: возьмет Наташа в руки его сапоги и пиджачишко, который сама же столько раз латала, и поймет, что Иван никогда не забывал ни ее, ни детей и даже в самую последнюю минуту помнил о них...
Утром, когда за ним пришли, тюрьма не спала.
Еще не было подъема, еще не принесли с кухни кипяток и хлеб.
Но тюрьма было полна напряженными, таинственными шорохами; во всех камерах, прижавшись к дверям, ждали. До всех политических, даже до тех камер, которые были лишены прогулки, тюремный телеграф донес весть о сооруженной во дворе виселице.
Якутов сидел на своей койке, вцепившись руками в железные края, неподвижно смотрел на дверь.
Вот где-то внизу два, три и четыре раза грохотнули решетки, перегораживающие коридоры, кто-то приближался, звенели ключи, по-военному стучали о каменный пол подкованные сапоги. Ближе, ближе...
- Сюда, сюда, батюшка, проходите! - сказал у самой камеры глухой голос Присухина.
Якутов встал.
Дверь распахнулась; за ней в полутьме коридора белели лица, блестели погоны и кокарды, но все это Якутов видел смутно, словно сквозь дым.
Все те, что пришли за Якутовым, остались в коридоре, а в камеру прошел только священник, отец Хрисанф. Его Якутов так же, как и Присухина, не раз встречал в городе, - медлительный, неторопливый человек с полным и мучнисто-белым лицом, обрамленным мягкой каштановой бородкой, с красивыми карими, чуть навыкате глазами.
- Сын мой... - негромко и печально сказал священник, придерживая одной рукой полы рясы, а другой поднимая перед собой нагрудный крест.
И опять, оказавшись лицом к лицу со своими врагами и убийцами, Якутов почувствовал, что страх, одолевавший его в последние часы, отступает, сменяется ненавистью. Он отвел в сторону серебряный крест, который священник поднес к его губам.
- Не нуждаюсь, батюшка! - Он покачал головой.
Сел на койку и стащил с ног шерстяные носки, засунул их в сапоги. Встал и, побледнев, посмотрел на стоявших в дверях прокурора, секретаря суда, начальника тюрьмы, надзирателей и конвоиров.
Отец Хрисанф, беспомощно оглянувшись в коридор, еще раз протянул Якутову крест.
- Примирись со господом, сын мой. Не губи душу бессмертную. Велик твой грех на земле, но, отринув в последний свой час господа бога нашего, ты свершаешь еще больший грех, тягчайший и непростительный... Разве душа твоя на пороге вечности не жаждет слиться со господом?..
- Отойди, батюшка, со своей вечностью! Не жаждет! Не путайся на дороге! - Якутов отстранил одной рукой священника и шагнул к двери.
- Почему босиком? - строго спросил из-за порога начальник тюрьмы, рыжий и толстый, которого вся тюрьма за глаза звала Квачом. - Непорядок.
- Сапоги мои и пиджак тут вот. Вдове моей отдайте, - показал, обернувшись к койке, Якутов. - Я и так, глядишь, дошагаю...
- Стой! - приказал Квач и, полуобернувшись к начальнику конвоя, приказал: - Руки назад!
- Боитесь? - усмехнулся Якутов. - Боитесь, передушу вас, гады?
Но два дюжих конвоира уже стояли по бокам его, и ничего ему не оставалось, как сцепить за спиной руки.
- Выходи!
Священник шел следом и все пытался что-то внушить вероотступнику, уговорить его примириться с богом и смертью.
А тюрьма молчала.
Якутов вышел в коридор, глубоко вздохнул, остановился и крикнул во всю свою оставшуюся силу:
- Прощайте, товарищи! Якутов идет умирать!
И тюрьма сразу же, в то же мгновение, откликнулась на его крик тысячами голосов: загрохотали двери, в них били всем, что можно было найти в камерах, стучали кулаками изо всех сил.
- Якутов! Якутов!
Он медленно шел из коридора в коридор, с этажа на этаж и не слышал топота шагов окружавших его людей. Он слышал крики:
- Якутов!
- Якут!
- Иван!
Он шел, чуть поеживаясь, - каменный пол настыл, от него дышало холодом, зимой, и по бокам шли тюремщики, кто-то подталкивал Якутова в спину.
- Шевелись! Шевелись! - испуганно поторапливали его.
- А мне торопиться некуда, - зло оглянулся Якутов. - Успеете!
И, останавливаясь на каждом этаже, кричал:
- Прощайте, товарищи!
- Рот... рот бы заткнуть... - бормотал кто-то сзади. - Не доперли, идиоты...
Тюрьма, казалось, вот-вот развалится от тысячеголосого крика, от ударов. Проходя мимо камер, тюремщики боязливо косились на двери, словно боялись, что железо не выдержит, сорвется с петель и в коридоры хлынет человеческая лава.
- Давай! Давай! - Конвоиры подталкивали Якутова в спину.
Когда Якутов со своими стражами дошел до второго этажа, кто-то в одной из камер запел высоким, срывающимся голосом:
- "Вы ж-жер-твою п-пали-и..."
- "...в борьбе роковой..." - подхватили сразу сотни голосов, и через несколько секунд пела вся тюрьма, все ее этажи, все камеры.
Надзиратели перепуганно кидались от двери к двери, стучали кулаками, кричали в "глазки":
- Молчать! Прекратить петь!
Но отпирать камеры было невозможно: так страшно, так грозно звучало это пение, провожающее уходящего на смерть.
А Якутов вдруг успокоился, перестала бить нервная горячечная дрожь.
Он шагал теперь твердо и сам вместе со всей тюрьмой пел знакомые, торжественные, берущие за сердце слова.
Только сейчас он вдруг понял: всю эту долгую ночь он боялся больше всего, что умирать ему придется в одиночку, что никого из своих не будет рядом в последнюю минуту, что никто даже не узнает, не передаст на волю, как и где умер Иван Якутов.
А сейчас он словно шагал по тюремным коридорам не один, а впереди многих тысяч таких же, как он, борцов, товарищей, братьев.
Во дворе было еще совсем темно, на снегу лежали глубокие синие тени, в небе - щедрая россыпь крупных звезд.
Зябко поджимая на ходу ноги, он пошел по двору, снег обжигал ноги. А тюрьма за его спиной гремела тысячами голосов.
Под глаголем стояла некрашеная табуретка, а к столбу привалился плечом палач; даже издали было видно, как дрожит его крупное сильное тело. Лицо до самых глаз завязано платком, на лоб надвинута арестантская шапчонка, и Якутов не мог узнать в этом дрожащем парне своего земляка, кулацкого сынка Ховрина, с которым в детстве бился смертным боем не один раз.
Из окошка верхнего продола, вцепившись побелевшими руками в прутья решетки, с полуоткрытым от страха ртом смотрел вниз на тюремный двор Присухин.
И когда Якутов, оттолкнув палача, взгромоздился босыми ногами на табурет, Присухин не выдержал. Судорожно всхлипнув, он опрометью понесся кричащим и поющим коридором и в пустой арестантской уборной дрожащими руками долго рвал на мелкие клочки листок из школьной тетради с непонятной цифирью. Клочки записки вместе с порошком бросил в зловонное отверстие и отошел от него только тогда, когда вода унесла все.
И еще долго стоял здесь, обессиленно прислонившись спиной к стене.
А тюрьма продолжала петь.
Из тюремных окон со звоном летели в снег осколки стекол, арестанты били окна, и слова похоронного марша снова и снова повторялись, мешая прокурору читать приговор.
Якутов не слушал слов приговора - он слушал голоса тюрьмы, он думал о Наташе и детях, радуясь, что они не видят его смерти, не знают о ней...
А Наташа стояла за тюремной стеной рядом со своими детишками.
Что, какая сила, какое предчувствие сорвало ее в ранний час с постели и привело сюда? Этого объяснить, наверно, никто не сможет.
Но она стояла рядом с детьми и слушала похоронный марш. Она узнавала его слова - так пели рабочие железнодорожных мастерских, когда в девятьсот пятом хоронили убитых солдатами рабочих.
- Мамка, - потянула ее за подол Маша, - это чего такое поют?
"Это батю нашего отпевают", - хотела было сказать Наташа, но, глянув в напряженное лицо сына, в бледное, посиневшее на морозе лицо Нюшки, ничего не сказала.
У ворот тюрьмы, позванивая сбруей, топтались лошади, впряженные в извозчичьи санки; плясали и хлопали друг друга по плечам, согреваясь, кучера; ходил возле полосатой будки закутанный в бараний тулуп часовой.
Когда через два часа Наташе Якутовой выбросили из тюремной калитки сапоги и пиджак мужа, она упала на них без сознания, и Ванюшка долго поднимал ее со снега. Девочки плакали и со страхом оглядывались на ворота тюрьмы - оттуда один за другим выходили люди и рассаживались в санки. И кто-то сквозь зубы, стараясь, чтоб не дрожал голос, бубнил:
- У вас, батенька, на руках верных семь, а вы объявляете шесть! Я с вами больше играть не сяду...
- Сядете, сядете, отец Хрисанф...
Поддерживая мать, Ванюшка смотрел в сторону уезжающих и бормотал сквозь слезы:
- Не плачь, мамка... Я их всех убью, всех, всех...
Два дня Якутова просила, чтобы ей выдали тело мужа, караулила у ворот, чтобы его не увезли тайком, но тело ей не дали - боялись, что похороны могут вылиться в новое восстание.