Борис Житков - Джарылгач (сборник)
А я гребу и кричу ворчливо:
— Какого деда? До Опанаса, на баржу, — и протискиваю туз между баржой и пароходом.
Сережка окликает:
— Опанас! Опанас!
С парохода помогают:
— Дедушка, к вам приехали!
Залез я на баржу, с борта прыгнул на уголь и пошел в нос. А нос палубой прикрыт.
И говорю громко:
— Дедушка, дедушка, это мы. Какой вы, к черту, сторож! Вас палкой не поднять, — и шевелю уголь ногой.
Смотрю — и Сережка лезет ко мне.
Чиркнул спичку. А я стариковским голосом шамкаю:
— Та не жгите огня, пожару наделаете, шут с вами.
Сережка, дурак, смеется. А с парохода говорят:
— Да, да, не зажигайте спичек, мы вам фонарь сейчас дадим.
И затопали по палубе.
Сережка говорит мне:
— А дурак ты, дедушка, ей-богу, дурак!
Я выглянул из-под палубы. Смотрю, уже фонарь волокут.
Я скорей к ним.
К мокрому белью уголь пристал — самый подходящий вид у меня сделался, это я уже при фонаре заметил.
Сидим мы с фонарем под палубой и вполголоса беседуем.
Я все шамкаю.
— Лезь, — шепчет Серега, — в туз, а как уйдут с борта — стукни чуть веслом в борт.
Я полез в туз.
Вдруг Серега громко говорит:
— Так вода, говоришь, у тебя в носу оставлена, дедушка?
А я знаю, что он один там, и отвечаю из туза:
— В носу, в носу вода!
— Так заткни, чтоб не вытекла! Не тебя спрашивают, — говорит Серега.
На борту засмеялись. А Серега зашагал по углю в корму. Потом вернулся. Опять прошел на корму, и все смолкло.
Смотрю — один только человек остался у борта.
— Эй, — говорит, — фонарь-то потом верните.
И отошел. Стало тихо.
Я подождал минут пять и стукнул веслом в баржу.
Бережно, но четко: стук!
И тут заколотилось у меня сердце.
Я прислушивался во все уши, но, кроме сердца своего, ничего не слыхал.
Глянул вверх — через щели в барже светит фонарь.
Прошел человек по палубе.
Перегнулся через борт и спрашивает, как начальник:
— Это что за лодка?
А я чувствую, что скажу слово — голос сорвется. Молчу.
Он опять. Крикнул уже:
— Что это за лодка? Эй, ты!
Тут ему кто-то из ихних ответил:
— Это сюда, на баржу, к старику, свои приехали.
— Ага, — говорит и отошел.
Опять стало тихо. Я уж вверх не гляжу, смотрю по борту парохода.
Вдруг что-то вниз ползет серое по черному борту.
Я замер. Дошло до воды — стало.
Мешок.
Вся сила ко мне вернулась.
Не брякнул я, не стукнул. Протянулся тузом по борту вперед, ухватил мешок — здорово тяжелый — и осторожно опустил в туз.
В это время туз качнуло; глянул — Сережка уже стоит на корме.
Он по той же веревке слез, на которой и мешок опустил.
Я взялся за весла и стал потихоньку прогребаться вперед.
В это время с парохода кто-то крикнул:
— Эй, дед, фонарь давай! Заснул?
И мы слыхали, как кто-то спрыгнул на баржу.
Я чуть приналег посильнее.
Фонарь стал метаться по барже.
На пароходе закричали, заголосили.
Бах, бах! — щелкнули два выстрела.
— Эх, навались!
Мы уже огибали мол.
Сережка оглянулся и сказал:
— Шлюпка за нами — навались!
Я рванул раз, два — и правое весло треснуло, я повалился с банки.
Вскочил, смотрю — Сережка гребет по-индейски обломком весла; как он успел на таком ходу ухватить обезьяньей хваткой обломок весла — до сих пор не пойму.
Мы завернули за мол в темную полосу под стенкой и забились между большим пароходом и пристанью, как таракан в щель.
Мы видели, как из-за мола вылетела белая шлюпка.
Гребли четверо. Гребли вразброд, бестолково.
Орали и стреляли.
Через полчаса мы прокрались под стенкой к своей пристани.
Наутро пришли мы с Серегой на бульвар.
Еще пуще раздымился «Юпитер».
— Снимается, снимается анафема, — говорит Тищенко. — Капитан там аккуратист — все уж в порядке.
А тут сбоку подбавляют:
— Лиха беда начать — все пароходы вылезут. Наберут арапов, охрану поставят — и айда. Завязывай!
Тут какой-то вскочил на скамейку и начал:
— Товарищи! Не надо паники. Сотня арапов весны не делает, — и пошел и пошел.
А мы с Сережкой переглядываемся.
Снялся «Юпитер». Вышел из порта.
Ну, думаю, через полчаса пойдет капитан курс давать, глянет в путевой компас…
Погудел народ и приуныл. Сели на землю и трут затылки шапками. Всем досада.
Мы с Сережкой ушли, так никому и слова не сказали.
Зашли в трактир, чаем пополоскались.
Дружина прошла строем, что на охране парохода была.
Серьезно идут, волками по сторонам смотрят.
Часа три прошло.
Вдруг вой с бульвара, да какой! Ну, думаем, полиция орудует на бульваре.
Бросились бегом.
Смотрим — все стоят, в море смотрят и орут.
А это «Юпитер» идет назад в порт. Увидал его народ, вой поднял.
А Серега мне говорит:
— Смотри же, ни бум-бум, чтоб никто ничего!
Я так до сего времени и молчал.
Ну, теперь уж и сказать можно…
Черная махалка[27]
Целую неделю подговаривал меня Васька Косой пойти ночью в море из Фенькиных сеток рыбу красть.
— Вот, — говорит, — как будет поздний месяц, и сорвемся ночью. Моментом дело. Раз и два! По воде следу нету.
Я все мычал да гмыкал.
И вот раз приходит он ночью. Я на дворе спал. Толкнул меня в плечо:
— Гайда, пошли! — Тряхнул за плечо и на ноги поставил. Чего ему: здоровый черт, саженный!
И вот пошли мы берегом, низом. Я, значит, и Косой.
Меня, мальчишку, он вперед пустил, а сам — за мной.
Ночь — ни черта не видать.
Песок холодный, ракуша битая в ногу впивается.
А он еще сзади шипит гадюкой: «Тише!.. Чтоб как по воздуху!»
Чтоб тебя, дьявола, самого на воздух подняло.
Эх, знал бы я, какое дело из этого выйдет, не пошел бы я с Косым ни в жизть!
Ногу тут я об камень ссадил, аж на землю сел. Качаюсь и шепотом вою. А Косой надо мной стоит, пяткой в самое рыло тычет:
Вставай!
Пятка заскорузлая, корявая.
А когда шаланду стали спихивать, у меня опять сердце упало: что же это мы такое делаем?
Штиль на море, будто и вода притаилась и только шепотком в берег хлюпает. Месяц поздний торчит из моря, как красный штык. Мне страшно стало; я берусь за шаланду и не дергаю. Не хочу, не поеду я из Фенькиных мережей камбалу трясти!
Косой будто знал, что я думаю, и бубнит малым голосом:
— Фенька прорва, раскоряка анафемская! Она мужа-то своего, Ивана, отравила… Черт бы с ним, с Иваном, туда ему, гаду, и дорога, да он у меня сорок пять сеток в море снял. Покарай меня господь!.. А ну, берись!
Дернули. Чуть вдвинулась шаланда в море. А Косой опять:
— Пудами, рванина недомытая, камбалу на базар возит, а кинула хоть раз тебе, мальчонке голодному, хоть кусок? А ну, разом!
Дернули, аж на полсажени сразу шлюпку посунули.
Ждем — и наверх, на обрыв, смотрим: чтоб с Особого отдела патруль не засыпал. Тогда был приказ, чтоб ночью не выходить в море никак. А с патрулем собака; уж это хуже нет!
Посмотрели — никого.
И так это Косой мне Феньку обложил, что я хоть вторые сутки не ел, а шаланду дернул, как большой.
Выкопал Косой из песку весла — это он с вечера приготовил. Сели, гребем, как по воздуху: не стукнем, не плеснем.
Прошли каменья и подались прямо торцом в море.
— Поднавались!
Напер я на весла, а тут снова меня мутить стало. Куда ж это мы едем, на какое дело? «Ну, ничего, — думаю, — не найдем мы ночью Фенькиных сеток — и красть не придется». И подналег даже.
А потом думаю: «Махалки все ж у ней высокие, побольше сажени. А Косой — черт приметливый — непременно увидит». И опять страх войдет.
И я гребу слабей. А Косой:
— Навалися, пролетария!
«Нет, — думаю, — флажки у ней на махалках черные, не найти ночью и Косому. Никому не найти!» И гребу смелей, все стараюсь в уме Феньку обкладывать.
— Отравила? — говорю.
— Ладно, греби, греби, мильтон какой сыскался!
«Теперь я мильтон выхожу!»
Я стал со зла крепче грести.
А Месяц вышел и красным глазом на все это дело смотрит.
С час, должно, так гребли.
И вдруг я чуть весла не бросил — прямо тут надо мной кивает черным флагом саженная махалка. Молчит и шатается.
— Хватайся! — кричит Косой.
А мне за нее и взяться страшно. Как живая, как оскаленная.
— Эй, ты! Дуроплюй!
Косой притабанил[28] и выхватил махалку из воды.
И вот, когда он махалку схватил, тут у меня как что внутри как будто стало и закрепло. «Шабаш, — думаю. — Теперь шевелись!» И я встал на ноги и уж вертел шаланду веслами, как живой, пока мы по сеткам шли.
А Косой стоит на корме в рост, перебивает мережи и шлепает камбалу на дно. Плюхает здоровые рыбины, а я сам, для чего — не знаю, все считаю: