Лев Рубинштейн - Музыка моего сердца
Серёжа окончил Консерваторию в мае 1875 года, а осенью того же года он, впервые в Москве, играл си бемоль-минорный фортепианный концерт Чайковского.
Пётр Ильич только что вернулся из Петербурга, где этот концерт был исполнен под управлением Направника, — исполнен напыщенно и плохо.
Пётр Ильич верил в судьбу и думал, что у Первого фортепианного концерта судьба тёмная. Рубинштейну при первом знакомстве концерт не понравился. Ближайший друг Чайковского Ларош нашёл концерт второстепенным. Неудачи шли за неудачами. Один Серёжа Танеев влюбился в это произведение с самого начала. Но Серёже было девятнадцать лет.
И вот сейчас Серёжа грел руки за кулисами и, по обыкновению, улыбался. С эстрады доносились хаотические звуки настраивающегося оркестра. Николай Григорьевич быстро листал партитуру и ставил на ней значки карандашом.
— Ступай в зал, — сердито сказал он Чайковскому. — Садись рядом с Кашкиным и слушай самого себя.
Николай Григорьевич своё отношение к концерту решительно изменил. Теперь он считал, что это сочинение выдающееся.
И действительно, он сразу же «поднял» оркестр так, что Кашкин одобрительно закивал головой. Серёжа вступил увесистыми аккордами, и Первый фортепианный концерт Чайковского зазвучал широко, напевно и празднично. В зале воцарилась напряжённая тишина. Автор сидел, опустив голову и подперев лоб рукой.
«Как они могли, — думал он, — как они могли не понять? А я так был уверен в этом концерте!..»
Вероятно, то же самое думал и Кашкин. Оба они во время исполнения второй, самой трудной части беспокойно замерли, и оба же облегчённо вздохнули, когда из-под пальцев Танеева полилась то бурная, то задушевная плясовая тема третьей части.
— Источник не иссякает, — прошептал Кашкин.
Пётр Ильич так и не понял, к кому относятся эти загадочные слова — к автору, солисту или дирижёру. Он теребил пенсне и испытывал жесточайшее желание выбежать в фойе и расплакаться. Он почти не слышал финала и очнулся только от аплодисментов, которые были похожи на грохот неожиданно упавшей стены. Тут он не выдержал, устремился за кулисы и заключил в свои объятия красного, измученного Серёжу.
— Хорошо? — робко спросил Танеев.
— Великолепно! Вы всё поняли! Всё до конца!
— А оркестра это не касается? — спросил Рубинштейн.
Вместо ответа Пётр Ильич крепко пожал его руку. Николай Григорьевич воспользовался этим и вытащил его за руку на эстраду, где автор едва не оглох от хлопков и криков.
— Видишь? — говорил ему Кашкин. — Ты говорил, что Москва не музыкальна, а Москва тебя любит!
— Не Москва, а Россия, — величественно прибавил Рубинштейн. — Господа, сегодня все мы одержали победу, и я поздравляю автора и исполнителей. В этой музыке нет ничего, кроме правды. Может быть, есть другие мнения? Что?
Других мнений не нашлось.
* * *Чайковский ушёл из Консерватории в 1878 году. Его класс гармонии был отдан Танееву.
Через три года в Париже скончался Николай Рубинштейн — человек, отказавшийся от блестящей карьеры виртуоза ради Московской консерватории. Он мечтал о новом, просторном здании для своего детища и о громадном концертном зале.
Дом был куплен при его жизни. Это был громадный особняк князя Воронцова на Большой Никитской, напротив Брюсовского переулка. Но ни до окончания нового здания, ни до открытия концертного зала Рубинштейн не дожил.
Не дожил до них и Чайковский.
В марте 1892 года Сергей Иванович Танеев присутствовал на ученическом вечере. Исполнялся новый фортепианный концерт, играл консерваторский оркестр. Солистом был девятнадцатилетний автор — русый молодой человек с длинным лицом; орлиным носом и выпуклыми глазами. Он вышел на эстраду большими шагами, коротко поклонился и сразу же накинулся на клавиатуру — именно накинулся в яростном фортиссимо, сотрясая рояль потоком октав. И так длилось до конца, то есть до той минуты, когда слушатели пришли в себя после заключительных аккордов и весь зал вздохнул как единое целое.
Сергей Иванович отыскал в креслах седого, но всё ещё мечтательного Кашкина и пожал ему руку.
— Каков Рахманинов! — сказал он. — А ведь он и мой ученик!
— Да, — серьёзно проговорил Кашкин, — источник не иссякает. И не иссякнет никогда.
* * *Здание Московской консерватории строилось долго. В 1898 году был открыт Малый зал. В 1901 — открылся Большой зал.
Дом напротив Брюсовского переулка возвышается и сейчас, и яркой цепью горит на вечернем небе Москвы ряд его широких окон.
Внутри таинственно, как заколдованный серебряный лес, сияют трубы органа. Чайковский, пригнувшись, сурово смотрит на эстраду из мраморной рамы. Наверху, в медальоне, застыли резко очерченные лоб и нос Николая Рубинштейна. Ему не удалось войти в этот зал, но кажется, что при любой репетиционной неполадке он сойдёт и загремит, как гремел сто лет тому назад.
Многие помнят это здание с детства. Для многих эти залы и комнаты с уходящими ввысь потолками стали привычкой, как родительский дом. И постоянно звучащая здесь музыка и доски, на которых написаны золотом знакомые, славные имена, — всё это сливается в единое, романтическое ощущение — ощущение, которое невозможно передать словами.
Источник не иссякает и не иссякнет никогда.
Человек в степи
Учитель стоял возле колодца и прислушивался. Буран бушевал вторую неделю. Не было видно ни здания школы, ни забора, ни степи — ничего, кроме белых сумерек. Монотонно дребезжали стёкла в окнах школы, и свирепствовал снег. Было тридцать градусов ниже нуля.
Учитель прислушался, не раздастся ли чуть различимый в вихре снега звон бубенцов почтовой тройки. Но ничего не было слышно, кроме воя ветра.
У бурана было своё оружие: снег для нападения, мороз для сковывания, тьма и степь для подкрадывания. Кроме того, был колодец с цепью.
Учитель дотронулся до цепи и со стоном отдёрнул руку. Цепь обжигала, как раскалённый утюг. Пришлось надеть варежки и защищёнными руками привязывать ведро.
Учитель стал разворачивать цепь. Цепь шла всё быстрее и в конце концов едва не втащила учителя в колодец, потому что закраины колодца были покрыты скользкой ледяной корой.
В школе прекратились занятия. Не было ни табака, ни дров. Было немного соломы. Если ещё неделю будет буран, придётся просить помощи в деревне.
Учитель стал осторожно вертеть ворот. Цепь наматывалась ровно, но дёргать её было опасно, чтобы ведро не сорвалось с крюка и не упало в колодец. Учитель был неопытен: он уже похоронил на дне колодца два ведра, не зная, что в деревне ведро считается большой ценностью и купить его можно только в городе, за шестьдесят вёрст, когда будет проезд по дороге.
Наконец показалось ведро с водой, заледеневшей по краям. Учитель, скользя по ледяному канату, изгибаясь всем телом и рискуя жизнью, отцепил ведро.
В этот момент буран подобрался к колодцу и с силой рванул дощатый навес. Тяжёлая глыба снега ударила учителя по спине и, шурша, рассыпалась рваными клочьями вокруг колодца.
— Подкрался, враг? — сквозь зубы сказал учитель и зашагал с ведром по школьному двору, проваливаясь по пояс в сугробы.
В помещении школы было душно. Ярким пламенем горела солома в печке. На некрашеном столе лежали каравай хлеба и нож, рядом стояла солонка с солью.
Комната была неуютная, почти лишённая мебели. Кроме стола, была лавка, на которой учитель спал, два табурета и шкафчик. На шкафчике лежала стопка книг и стояла чернильница.
Единственным роскошным предметом в комнате была фисгармония. Бог весть откуда попала она в земскую школу. Учитель получил её в наследство от предыдущего учителя, который спился и умер в больнице.
Учитель оставил ведро в сенях, снял рукавицы и тулуп, вытер лицо и бороду и присел к фисгармонии.
Он взял два-три аккорда. Фисгармония звучала торжественно и надрывно, как будто где-то пел церковный хор.
— Не могу вспомнить, — сказал учитель. — «На кого ты нас покидаешь, отец наш…» Кажется, так?.. Нет, не так!
Учитель снял с полки нотную тетрадь, поставил её на фисгармонию и заиграл хор из оперы, которую он четыре года тому назад слышал в Петербурге.
Кажется, недавно это было, а словно полжизни прожил…
…Он вспомнил полусвет огромного зала Мариинского театра. Оркестр настраивается далеко внизу, в тёмном провале, где огоньки поблёскивают словно в пещере. (Учитель был тогда студентом и театральный зал постоянно видел с галёрки.) Гул в зале постепенно стихает, занавес уходит вверх. На сцене, как в оркестре, сквозь мрак тускло светятся красные лампадки у стен Новодевичьего монастыря.
Народ просит Годунова на царство. Во тьме перекликаются голоса: «Митюх, а Митюх, чего орём?» — «Вона, почём я знаю! Царя на Руси хотим поставить!..»