Василий Смирнов - Открытие мира
О злых травах Сморчок говорил неохотно:
- Есть такие - как им не быть. Зло-то, травка-муравка, с богатым человеком родилось... С ним, должно, и помрет.
И переводил разговор на другое. Ворон - птица вещая, каркает, когда человек умирает. Неспроста день-ночь листья на осине дрожат - слышь, Иуда, христопродавец, на осине повесился. А барсука из норы только водой можно выгнать - такой домосед. И смотри-ка, примечай, каким полымем солнышко закатывается, - жди завтра вёдро...*
И о многом другом, интересном, рассказывал пастух. Шурка и Яшка слушали его, разинув рты, торопили, понукали, выпытывали. Но Сморчок внезапно замолкал, ложился на спину, глядел в небо. Тогда уж от него нельзя было добиться больше ни слова.
Все было странно и непонятно у Сморчка: и сам он, ростом чуть повыше Шурки, со своим необыкновенно громким басом и белесыми мягкими волосами, которые росли у него на щеках, на шее, на руках и даже торчали из ушей и носа; и то, что его понимали и слушались коровы; и что он знал наговоры, умел лечить людей, брал голыми руками змей, а лягушек боялся; и его рассказы про попрыгун-траву, которая косу, словно нитку, рвет и такую силу имеет, что возьми эту траву в руку - любой замок без ключа отомкнется: поди в лавку и бери что хочешь.
- А ты знаешь, где попрыгун-трава растет? - спрашивал Шурка пастуха.
- Не знал бы - не сказывал.
- А почему лавки не отворяешь?
- Может, и отворяю, - хитро подмигивал Сморчок.
Но в избе у него было пусто. Изба эта, большущая, словно амбар, тоже казалась Шурке странной, не Сморчковой. Да и на самом деле, как слыхал он от матери, пятистенный домище этот принадлежал раньше Устину Павлычу Быкову. Тут он и лавку свою держал, но торговал не шибко, потому что место было не бойкое, в переулке. А у моста, на большой дороге, где всегда ямщики поят лошадей, стояли Сморчковы "хоромы" в два оконца и навес с соломенной крышей на один скат. Водопой держал тогда Косоуров, отпуская проезжим из-под полы и водку с угощением. В те поры Устин Павлыч только что женился, очков, перевязанных суровыми нитками, еще не носил. Бегал он вприскочку мимо Сморчковой избы да чесал курчавый затылок.
- Ай да местечко! Для торговельки в самый аккурат!
И надумал диво - все село ахнуло. В храмовой праздник тихвинской божьей матери зазвал он к себе Сморчка, поднес браги с изюмом, сам угостился вволю да и сказал:
- А ну, давай меняться домиками... Баш на баш?
У Сморчка, сказывала Шуркина мать, глаза на лоб полезли.
- Хо-хо, травка-муравка... шутить изволите, Устин Павлыч! Мои палаты дороговаты. Паркету - нету, тараканов - сколько хошь.
- Какие там к лешему шутки! - заплакал Быков и разорвал на себе вышитую рубаху от ворота до подола. - Не могу жить в проулке! Ду-ушно... Пользуйся, пока у меня сердечко горит!
Пастух недолго думая бух ему в ноги. И наутро, боясь, как бы Устин Павлыч, протрезвев, не пошел на попятную, Сморчок потащился в переулок, в добротный пятистенок Быкова со своими голопузыми ребятишками и немудрящим добром.
Мигом разнесли плотники тараканьи хоромы пастуха, развеяли по соломинке навес. В месяц с небольшим вырос на Сморчковой одворине, у Гремца, напротив Косоурова водопоя, домина с лавкой, высоченной лестницей и крытой галереей.
С той поры, говорила мать Шурке, дела у Быкова на поправку пошли, он расторговался, работницу завел, а кабатчик Косоуров разорился. Сморчок же не разбогател - как был, так и остался пастухом.
В праздники, пьяный, он обязательно появлялся перед лавкой Быкова, корил и ругал Устина Павлыча последними словами, кричал, что не желает больше жить в его доме, зачем-то требовал обратно свою избу, гнал с одворины и все стращал, что сожжет Быкову лавку. Устин Павлыч, если был трезвый, связывал Сморчка веревкой и запирал в риге, а во хмелю просил прощения, даже вставал на колени перед пастухом и непременно зазывал в гости.
Глава IX
КРАПИВА УЧИТ УМУ-РАЗУМУ
В лавку Устина Павлыча Быкова Шурка ходил с матерью, когда батя присылал из Питера денежки. Это случалось не часто, и потому посещение лавки было для Шурки праздником.
Еще накануне вечером, перед тем как лечь спать, мать записывала на лоскутке бумаги, что купить. Шурка, весело болтая ногами и почти лежа на столе, подсоблял матери вспоминать.
- Перво-наперво соль и керосин, - записывала мать, низко склонив голову к бумаге и мусоля карандаш. - Аржаной муки два пуда. Своей-то у нас от рождества нету... Спичек еще пачку...
- Сахару, - подсказывал Шурка.
- Да, фунта три сахару и восьмушку чаю. Пшена чуточку, на одной картошке больно голодно... Масла постного бутылку... нет, полбутылки. Ну, мучки белой хоть немножко...
- Кренделей, - напоминал Шурка, начиная волноваться.
Мать клала карандаш на стол, поднимала голову и минутку думала.
- И кренделей, - соглашалась она, - полфунтика.
- Фунт, - поправлял Шурка.
- Денежек не хватит, Санька.
- Хватит, хватит! И ландрину обещала. Покупай!
Мать сердито косилась на Шурку.
- Навыдумываешь тут!.. Когда обещала?
- Тот раз, когда к тетке Апраксее ходила, помнишь? Я корову загонял и дотемна один сидел... Ладно, мамка, ладно. Я тебя тоже обману!
Шурка начинал плакать, и мать уступала.
- Судака малосольного хочется, - говорила она, вздыхая и почесывая карандашом в волосах. - Спекла бы я в воскресенье пирог белый... Рису где-то горстка завалялась, и лук есть... Уж разве побаловаться?
- Пиши, пиши! - торопил Шурка, опасаясь, как бы мать не раздумала.
Он прибавлял свету в лампе, пододвигал к себе бумажный лоскут и пристально его разглядывал. Каракулей нацарапано много, но которые из них обозначали крендели и ландрин - неизвестно. Да и записаны ли они, эти бесценные лакомства, - вот вопрос. Ах, поскорей бы в школу! Писать, читать и ни о чем не беспокоиться... Шурка хорошо помнил случаи, когда мамка забывала написать про ландрин и крендели. Поэтому он водил пальцем по каждой карандашной черточке и закорючке, требуя объяснений. Мать, запинаясь, по складам читала написанное.
- Кажись, все... ничего не забыла... - говорила она.
Шурка морщил лоб, напряженно припоминая.
- А мыло?! - восклицал он с торжеством.
- Ай, батюшки! - спохватывалась мать. - Баловство записали, а дельное... Двумя фунтами не обойтись. У сестрицы Аннушки занимала, не минешь - отдавать кусок.
Отправлялись в лавку сразу после чая. Мать везла тележку, Шурка бежал собачонкой впереди, крепко зажав в кулаке исписанную карандашом бумажку.
По высокой скрипучей лестнице, держась за перила, поднимались на галерею. Шурка обеими руками, грудью и коленкой толкал широкую, обитую железом дверь в лавку. И никогда ему не удавалось одному открыть дверь такая она была тяжелая. А сбоку на толстой веревке еще висел кирпич, перехлестнутый крест-накрест ржавой проволокой. Когда Шурка с помощью матери приоткрывал дверь и они влезали в лавку, дверь с писком и треском захлопывалась сама собой.
- Пожалуйте, Пелагея Ивановна, пожалуйте-с... Давненько не заглядывали! - весело ворковал Устин Павлыч, быстрыми круглыми движениями вытирая о фартук руки и здороваясь.
Он и Шурке протягивал короткий толстый мизинец, ласково щекотал под подбородком.
- Поклевать конфеток прилетел? Ну, клюй, клюй, голубок, на здоровье.
И непременно совал Шурке в рот какой-нибудь гостинец.
Потом он вприскочку бежал за прилавок; мука сыпалась с его иссиня-черных кудрявых волос. Отодвинув в сторону счеты, груду серых пакетов, смахнув рукавом крошки на пол, Быков поправлял очки на шишковатом носу и кланялся.
- Приказывайте, Пелагея Ивановна!
Шурка передавал матери бумажку и впивался глазами в полки, заставленные ящиками с пряниками и орехами, банками "лампасеи", календарями с красивыми разноцветными картинками и песенниками.
Тут, в лавке, все было как в сказке. Мешки с сахаром стояли прямо на полу - ешь сколько влезет. Золотые от ржавчины, крупные селедки плавали в бочке, в рассоле, только протяни руку - любая, самая жирная, будет твоя. Прямо с прилавка свисали в рот Шурке связки кренделей. У него разбегались глаза. Он водил носом по сторонам, и отовсюду пахло то сладким, то соленым, то сдобным.
Наверное, у Кощея Бессмертного не было столько добра. И Устин Павлыч ничего не жалел.
- Бери, бери больше, - говорил он Шуркиной матери, отвешивая пшено. Чистый мед!.. У меня второго сорта не бывает. Подбросим еще фунтик?
Устин Павлыч высоко поднимал совок, пшено ручьем текло в пакет, и железная тарелка весов опускалась вниз.
- Походец - святое дело-с, - говорил Устин Павлыч, жмурясь и поглаживая указательным пальцем черную щеточку подстриженных усов; он улыбался всем своим круглым бритым лицом.
Иногда в лавке, как на грех, вертелся Олег. Это очень расстраивало Шурку. Он завидовал не тому, что Двухголовый брал пряник, надкусывал его и, морщась, бросал пряник обратно в ящик, а тому, что Олег имел право заходить за прилавок, подсоблять отцу.