Эдуард Веркин - Пролог (сборник)
Футляр, который лежал на столе, отличался. Тонкий и гладкий предмет, на него было приятно просто смотреть, но еще больше мне хотелось его потрогать и узнать, что там внутри.
Грамотей спал, и его футляр лежал у берега кляксы, я протянул руку и взял. Он оказался неожиданно тяжелым. И…
На меня накатило странное чувство. Я вдруг почувствовал у себя в руке не просто кусок серебра, а кусок прошлого, что ли. Того настоящего прошлого, когда мир был огромен и смел, рвался к звездам, пел, смеялся и не боялся волков. На футляре была искусно выдавлена картинка: размашисто сияла звезда, под ее лучами возвышалась штука, похожая на поставленный стоймя чертов палец, к ней шагал улыбчивый человек в чудном дутом костюме с круглой прозрачной шляпой.
Справа на плоском футляре виделся выступ, я нажал на него и футляр раскрылся. Внутри находилась штука, похожая на перо, на то железное перо, которым иногда писал грамотей по бересте. Только золотое. Да, золотое.
У старосты Николая есть золото, большой кругляк, который он таскает на шнурке на шее. Золотая монета из старых опять же времен. Золото не ржавеет, не темнеет, укрепляет здоровье, поэтому у Николая зубы белые – золото всю желтизну отбирает, если на ночь к нёбу приклеивать. Это было золото, золото сложно с чем-то спутать, это я уже понял. В серебряном футляре лежало золотое перо.
Конечно, я его достал.
Золото оказалось еще тяжелее серебра. Витая длинная ручка и блестящий стальной наконечник.
Перо неожиданно ловко легло мне в руку, пальцы нашли свои места и собрались в щепоть, я вдруг опять с удивлением почувствовал, что перо мне впору. Что оно отлито как бы по моему размеру, что я его раньше уже держал в руках, что я…
Дальше произошла опять странная вещь. Я совершил несколько невероятных движений – я подышал на перо, обмакнул его в еще до конца не просохшую лужицу кляксы и написал на берестовой странице букву.
И это была буква «А».
Не знаю от чего, от скрипа пера по бересте или от внутреннего слуха, но грамотей открыл глаза. Он увидел меня и золотое перо. Я думал, что он вскочит и набросится на меня, но грамотей повел себя иначе. Он не сказал ничего, только смотрел.
А потом увидел букву.
У него что-то изменилось в лице. Не удивление, нет. Сочувствие, кажется. Печаль. От этой печали мне тоже сделалось печально, я подумал, что нарушил, взяв это золотое перо, определенные грамотейские правила или традиции какие. Поэтому я быстро вернул золотое перо в футляр и отправился на печь.
Грамотей закрыл футляр и спрятал его в карман.
Я лежал на печи, а в пальцах у меня продолжалось ощущение от золотого пера. Значимость, уверенность, сила, что ли. И буква, которую я написал… Откуда-то я ее знал. То есть рука моя ее знала сама, я написал букву, как ухо почесал.
– Каждый грамотей должен сочинить книгу, – сказал грамотей. – Это обязательно. Мир изменится только тогда, когда мы снова напишем великие книги. Это сложно. Они все сгорели, никто, даже председатель Союза, не знает, про что они были. Но мы должны их восстановить. Написать заново. Каждую книгу, каждую букву.
Он не просто рассказывал, он говорил со мной и как бы с самим собой, но больше со мной:
– Игнатий, председатель Союза, написал целых две. Прекрасные книги, чудесные книги. «Молчащие Холмы» это первая, а вторая «Присутствие рыжей собаки». Мы смогли напечатать их внушительным тиражом, по пятьдесят экземпляров каждую! В Союзе всегда состоит тридцать три человека – и у каждого было по книге. А оставшийся тираж мы отправили в библиотеки…
– Я знал одну рыжую собаку, – перебил я. – Это была Речная Собака, ее утащил Старый Ник. Тот, которого вы убили…
– Старый Ник всегда начеку, – в свою очередь, перебил меня грамотей. – Я убил всего лишь сома, а сам Старый Ник жив и ждет из тьмы, не надо заблуждаться. Мне его не одолеть… Я видел его однажды, в детстве, давным-давно, на площади… он подносил дрова к костру…
Грамотей хлюпнул носом.
– Каждый из нас видит его иногда, – продолжил он. – Ему сложно противостоять, он всегда убедителен. Убедителен и правдив. Да, отец лжи чудовищно правдив, он легко читает в твоем сердце…
Грамотей замолчал.
– Зачем вообще пишутся книги? – спросил я. – Я думал, грамотеи прописывают что-то определенное? Погоду там…
– Это и есть определенное, – с неожиданным жаром ответил из запечья грамотей. – В книгах тоже прописывается погода. Только погода не над одной деревней, а вообще. Погода вообще.
– Как это «погода вообще»?
– Так. Ты не поймешь, потому что не видел ничего, кроме своей Солежуйки. Грамотей… что за дурацкое название… грамотей… Не грамотей, ловец, вот точнее.
– Кого ловец?
– Того, кого надо, ловец, – ответил грамотей. – Того, кто заблудился.
– Где заблудился? В лесу?
– В лесу… Да, в лесу. В лесу, в поле, в овсе. Понимаешь, книги, они…
– А у вас есть книга? – в очередной раз перебил я. – Своя? Вот как та, про которую вы говорили… «В присутствии собаки». Только своя?
Грамотей замолчал, подошел к печке, убрал заслонку и стал смотреть в огонь, опираясь на костыль.
– Знаешь ли ты, что такое книга? – спросил он с сокрушением в голосе.
Я так понял, что это такой вопрос, на который отвечать вовсе не обязательно.
– Нет, откуда ты знаешь, дитя сиротского времени… Это мир. Мир в бумаге, спрятанный в знаках. Он живет во всех тех, кто эту книгу прочитал. Вот здесь…
Грамотей постучал себя по виску.
– Когда случилась война, сгорел не только наш мир, – сказал грамотей. – С ним сгорели сотни и тысячи других миров. Те, что были созданы нами. Книги пылали вместе с взорванными городами. Книги горели на веселых площадях вместе со своими авторами, теплились в стынущих печках черной зимы. Их рвал жгучий паленый ветер и смывала вода потопа. Мы меняли их на гнилой горох и на картофельную брагу, мы затыкали ими щели в наших жилищах, чтобы спастись от холода. Мы перестали их читать, Старый Ник был доволен…
Грамотей захлебнулся, снял с приступка чайник, налил в кружку, стал пить. Рука у него тряслась, и чай много проливался на пол.
– Да, мы перестали их читать, – повторил грамотей. – Наверное, это разгневало Создателя больше всего, да… На нас он давно махнул рукой, мы уже утратили последний образ, яростный огонь творения остыл в наших душах, превратился в золу и прах… Мы стали безнадежны и безжалостны, и Он уже не смотрел в нашу сторону. Но вот ирония – наши книги… наши дети оказались гораздо лучше нас. Они были велики и прекрасны и чисты, и именно поэтому мир держался…
Грамотей поперхнулся, откашлялся и сообщил мне зачем-то шепотом:
– Думаю, мир держался только поэтому. Ангелы собирались по правую руку Его, и Он читал им. То, что придумали мы. И ангелы смеялись и плакали, и Он смеялся и плакал вместе с ними. Никто во Вселенной не мог так, никто и нигде! Ни в бушующем пламени Асгарда, ни в мрачных норах Йотунхейма, нигде, только и только здесь. И мир устоял, уцепившись за трех праведников…
Грамотей хотел показать мне три пальца, но поскольку пальцы у него были сломаны, показал он мне всего лишь дулю.
– Но когда мы стали жечь и забывать своих детей, Его терпение истощилось… Это правильно, это все правильно, нет хуже отца, предавшего своего ребенка… а как пролог всегда смерть, смерть, смерть…
Грамотей замолчал. Я думал. Он сказал слишком много, и я мало что понял. На него, видимо, напала разговорчивость.
Потом грамотей посмотрел на свои кривые пальцы.
– Война длилась семнадцать минут, – сказал он. – Семнадцать минут… За это время атлантам, держащим небо, сломали хребет и выжгли глаза, и небо рухнуло на землю, и наступила зима. Она продолжалась почти тридцать лет… Великанская зима, во время которой замолчали все. Не игралась музыка, не писались книги, только с неба падал черный пепел, и выли волки, и ведьмы, поднявшиеся из топей, сеяли и сеяли по земле жгучую спорынью. На тридцать первый год был написан «Мост через белые волосы». И пепел перестал падать. И солнце впервые взглянуло на землю за многие годы.
– И кто же ее написал? – спросил я. – Эту книжку?
– Он был из старых, – ответил грамотей. – Его настоящего имени мы не знаем, а книгу свою он не подписал… Тогда же он собрал вокруг себя тридцать трех первых. Так возник Союз.
Я слушал. Грамотей рассказывал:
– Он был не просто творчески состоятелен. Он был силен. Он мог налить в бутылку грязной воды из ближайшей лужи, поставить эту воду на стол и сочинить миниатюру. И когда он ставил в своей миниатюре последнюю точку, яд в бутылке распадался, активная грязь оседала на дно, а сама вода приобретала чистоту и пригодность для питья. Он писал повесть, и на следующую весну река уступала в сторону, пробивая иное русло и открывая плодородные отмели. И он научил этому остальных. Он научил. Он им говорил – и они запоминали. Что там, за вратами райского сада, все еще жив единорог…