Владимир Одноралов - За грибным царем
С небом между тем творилось странное. Подвижные, похожие на хищных рыб облака то вовсе прятали солнце, то открывали его вполсилы, то снова оно завладевало всем. И эта игра отражалась на земле беспокойно-стройным мерцанием чудно окрашенных пространств, кудрявых шиханов, куполов берез, их прозрачных стволов... Музыка, да и только.
Странным покажется, что, наблюдая и переживая эту зримую музыку, я набрел-таки на грибной родничок возле просевшей и почти сравнявшейся с травой кучи березового хвороста - сюда вдруг указал резко прорвавший тучи солнечный луч. И главное, музыка не прекратилась, а переменилась, что ли, и в ней зазвучали легкомысленные детские нотки.
На одном симпатичном опенке я нашел бабочку - павлиноглазку. У нее нервно, возможно от холода, дергались крылья, и она никак не могла их унять. Вряд ли ей суждено было пережить зиму. Она, очевидно, сделала все, что ей было положено в жизни. Я поместил ее в корзину так, чтобы не придавить грибами, и складывал их теперь осторожно. Но она и сама, умница, поднялась по краю корзины несколько вверх и замерла.
С конца поляны, где уходила вверх к Богданову ключу заброшенная дорога, показались красные, как песчаник, коровы. Это стадо возвращалось домой. И тут музыка прекратилась.
XVI
Разумеется, не коровы тому виной. Они-то, бедные, напротив, если заметили, согревают теплокровным светом любой прохладный пейзаж. За стадом на мохнатой, издали казавшейся безглазой лошаденке ехал виновник. Представляете, как трудно усадить верхом узко раздвоенную книзу лесину. Но общими стараниями привязали ее к седлу, кое-где подперли, наладили поверх дождевик - и айда, скачи, паси скотину, пастух Масловрот!
Как только он появился на поляне, тут же пустился вскачь за юной телкой, отклонившейся от общего пути.
- Эггха-а, мать твою, та-ра-ра, на пятнадцать лет сяду, а тебя пр-ришиб-бу!
Он закончил тираду щелчком кнута и тут же начал новую, прокатившуюся по поляне гулко и смачно, подобно смазанным нечистотами голышам. И снова щелчок кнута, от которого вздрагивало все: мохнатая лошадь, коровы, листва на деревьях, бабочка в корзинке и, кажется, само небо.
Нет, уши у меня не девичьи. Я отслужил армию, был одно время чернорабочим, журналист - всякое приходилось слышать. Но и я не понимал, как можно с таким самоотверженным сладострастием поливать и эту вот мать-природу, и всех матерей вообще? Да за что? Да к чему, собственно? Что я, не видел разве в работе чабанов или таких же, как он, пастухов общественного стада? Я прекрасно знаю, что в этой нелегкой, не всякому посильной работе настоящие пастухи обходятся набором команд, им зачастую помогают собаки. Но ни одна собака, видно, не согласилась работать с этим пастухом. Что ж, они думающие существа.
Наверное, я, как человек сторонний, не имею всех прав на то, чтобы осуждать Масловрота, но в конце концов это мои записки, и в них я имею право на все. И я лишаю его имени. Тем более что сделал это не я, а сами елшанские. Спроси их, как зовут пастуха, и никто не помнит ни имени, ни фамилии. И не в одном мате дело. Я расскажу историю своего знакомства с Масловротом.
В начале июня я вырвался сюда на выходные и сразу, заглянув только в домик, прошел на это вот место, к двум прямоугольным березнякам, о которых уже говорил. Глянул я на них - и оторопь взяла: нижний был обит по периметру хлыстами, то есть превращен в карду. Ну, карду обычно делают у реки или у пруда на открытом месте, не задевая деревьев. Березы - совсем молодые, а хлысты к ним прибиты в половину их толщины. Под ними - черный прямоугольник перемешанной с навозом земли. Ни травинки, стволы вытерты боками коров до слоя телесного цвета. Карда в живом березняке. Дичь. Сдуру я кинулся на хлысты. Какое! Живые деревья, как в спазмах, сжали пятнадцатисантиметровые гвозди.
Я сразу вернулся в село и пошел в лесхоз, забыв о том, что был выходной и там толкается у пилорамы один только сторож. Поднялся наверх, к хозяйке. Рассказал. Та всплеснула руками.
- Вот! А я думаю, что это корова голодной приходит? Мало того, что рубцы на ней в палец... Ах, подлец! Ведь вот исхлестал он их, они теперь стада и боятся, разбегаются чуть чего, теперь он, значит, загонит их в эту карду, и хоть спи, хоть блох лови. А им, сердечным, ни травки ущипнуть, ни листочка сорвать. Чать, все там объели?
- Все объели, - эхом подтвердил я. - Еще бы не все - сто коров на сто берез.
- У кого еще мужик в доме - ладно, хоть пригрозит, чтоб корову не хлестал, а вдовым старушкам каково? А что сделаешь?
Где-то я слышал это дурацкое "а что сделаешь". Ну нет, за березняк он ответит! Я написал письмо директору лесхоза, не без эмоций изложив дело. Даже приплел сгоряча райком партии и народный контроль, чего, кажется, делать было не надо, ведь директором был мой знакомец, душевный пока еще человек Николай Иванович.
Через неделю мы с ним встретились. Не дожидаясь вопроса о березняке, он сухо выговорил, двигая желваками:
- Факты подтвердились, Владимир Иванович, но все сделано, поедемте посмотрим.
Да, все было сделано. Черный внизу березняк был освобожден. Хлысты сорваны и увезены в лесхоз.
- Я ему, гаду, зарплату не давал, пока он гвоздей из берез не вынул.
- Так он и лесхозовских коров пасет?
- Ну да. Мы ему двести пятьдесят в месяц платим.
- Да за личную голову по шесть рублей, а их сто, да по десятку яиц с головы и по ведру картошки в конце сезона, - прибавил я со слов хозяйки. Как три больших начальника получает. Есть, кажется, интерес работать на совесть.
- Да ничего больше не могу с ним сделать! - раздраженно ответил Николай Иванович. - Штрафовать? Штрафовал уже. Это ведь у него не первая такая карда. Ну нет другого человека на его место. Все на него жалуются... И потом, сами его просили: мол, свой, елшанский. А я предлагал глухонемого Еськина. Он вон безо всякого мата пасет и кард никаких не строит... Хоть бы мужики отделали его разок по старинке, да всем все как-то до лампочки, даже своя корова. Вот зайдите сегодня вечером, он наверняка у меня будет в конце дня, отдыхает он сегодня, а у него проблема есть.
- Зайду. Интересно взглянуть.
- Милости просим.
Этак галантно попрощавшись, Николай Иванович ушел в цеха. А я с минуту слушал его крепкий распорядительный голос, так не вязавшийся с только что сказанным "ничего не могу сделать".
Я отправился в село, в книжный магазинчик, оставшийся от времен расцвета села Елшанки, когда в ней было четыре тысячи жителей и она спорила с райцентром. Сейчас в ней осталось около пятисот обитаемых дворов, заселенных в основном стариками. У магазина толклись в тяжком, вероятно похмельном, недоумении четверо мужиков. Согласно постановлению, из магазина вывезли всю бормотуху и прочую водку. Их надежды на чудо на глазах увядали под насмешками женщин, и они не уходили, уже просто из принципа изображая праздных собеседников. И вдруг мимо гордо прошествовала оглобля в дождевике.
- О, Масловрот за дикалоном пошел, - встрепенулись весело мужики и явно почувствовали себя лучше. Им-то такой выход все же не пришел в голову. - А дешевого-то нету. Один "Олимп" какой-то стоит за семнадцать рублей, набор, в общем.
А Масловрот уже вышагивал назад, на виду пронося подарочный из двух флаконов набор с гордым названием "Олимп".
- Коров душить пошел, чтобы не пахли назьмом...
- А что ему при таких-то деньжищах...
Я не разглядел его лица, очень уж быстро он прошагал, но ясно понял, что случай с кардой - никакая не победа добра над злом. Ведь вот он торжествует по-своему. Я решил обязательно все же посмотреть на него вблизи, прямо интересно стало, и вечером снова пошел к Николаю Ивановичу.
Масловрот был у него. Он пришел к директору просить другую лошадь. У его лошади им же стерта спина под седлом.
- Вот журналист, который твою карду обнаружил, - представил меня Николай Иванович, и это было нехорошо, хотя и сказано вроде с некоторой угрозой.
Но бог с ним, я рассматривал пастуха и не находил в нем никаких зверских или бесчеловечных черт, за которые сразу начинаешь ненавидеть человека, опасаться его, чтить как врага. Длинное, потупленное долу лицо; глаза со слезой, усталые; дерганая виноватая улыбка человека, которого, возможно, будут сейчас бить. Все лицо как бы говорит: "Пропала жизнь", а когда взглядывает украдкой на собеседников, приговаривает: "И у тебя. И у тебя тоже".
- Может, чего скажете ему, Владимир Иванович? - тем же, подразумевающим воспитательную работу тоном обратился ко мне директор.
Я махнул рукой и вышел. В кабинете пахло "Олимпом".
Передо мной стояло это лицо с плачущими и бесстыжими одновременно глазами. Ах, Масловрот, Масловрот, кто сделал тебя таким? Расползается твое лицо и наползает подобно амебе на строгий профиль Николая Ивановича, других знакомых мне сельчан да и на мой собственный автопортрет, пожалуй. Ведь вот в чем дело: бесстыжее равнодушие потихоньку проникает и в нас, потому и прощают ему мужики безотчетное желание за счет реальной боли и даже гибели живого максимально облегчить себе жизнь. Хотя и опостылела она ему, судя по мату, и не видит он в ней ничего. И что могу я сказать ему, в котором этого равнодушия хватит на то, чтобы существенно подпортить всех вокруг. Девчушке, плясавшей на грибах, можно и нужно, наверное, что-то говорить. Она должна знать, что игрунья Елшанка - это не речка-малышка, как представляется. Это - речка-старушка, немощная уже. Когда-то она была могучим потоком - далеко от ее нынешних бережков на склонах шиханов лежат окатанные ею гальки и валуны. Этой старушке хватит не прямого зла, а одного только масловротовского равнодушия, чтобы сгинуть с этого света. Могучая праматерь ее, которая была сильнее и равнодушия, и зла, протекла уже в древние, беспамятные времена...