Всеволод Нестайко - Незнакомец из тринадцатой квартиры…
Мы пригляделись к утопленнику. Это наверняка был один из тех самых гариков-мариков, потому что на шее у него висела на цепочке подкова, а на руке было выколото сердце, пробитое стрелой, и под ним изречение: «С юных лет счастья нет».
Дважды сменялись остроносый со спасателем, а утопленник всё не оживал. В толпе гомонили;
— Такой молодой…
— Вот беда!
— Да как же это случилось?!
— Говорят, заплыл за буёк, а там его то ли судорога схватила, то ли ещё что…
— Ох уж этот Днепр, сколько он жизней уносит! И вдруг утопленник открыл глаза. В толпе возбуждённо загудели.
Утопленник поднял голову, обвёл людей мутным взглядом и опёрся на локти. Остроносый, который как раз делал ему искусственное дыхание и сидел на нём, втянул носом воздух, поморщился и воскликнул:
— Так он же пьяный!
Спасатель тоже наклонился к утопленнику;
— Ну точно! Разит, как из бочки!
— Ах ты чёрт!
— Ну и сукин сын!
— Нализался — ив воду…
— В такую жарищу пить — гробовое дело!
— Вот тебе и судорога…
— Такой молодой! — слышалось вокруг.
Остроносый, всё ещё сидя на воскресшем пьяном «утопленнике», смотрел-смотрел на него, а потом поднял руку и — хлоп! хлоп! — ему по морде, аж зазвенело.
— Правильно!
— Так его!
— Чтоб знал, как пить! Как людей нервировать!
— Думали, несчастная жертва, а он…
— Ещё ему! Ещё!
— И мы добавим!
Настроение у толпы сразу изменилось, напряжение спало. Остроносый резко поднялся, перешагнул через «утопленника» и пошёл прочь. Толпа расступилась перед ним, давая дорогу.
— Ничего, мы его в вытрезвитель отвезём, там с ним поговорят, — бодро сказал спасатель, беря «утопленника» под мышки и ведя к лодке. — Ты бы хоть спасибо сказал человеку, который тебя вытащил!
— Хоть бы фамилию узнал!
— Думаешь, легко было ему такого бугая из воды тащить! — кричали вслед «утопленнику». Но тот только глуповато таращил глаза — видно, ещё не очухался. Лодка отчалила, все стали расходиться.
— Ой! Нужно ведь часы положить! — спохватился я, только теперь обнаружив, что всё ещё держу их в руке. Кинулись мы с Явой назад. Туда-сюда… А где же серые брюки? Нет их. Может, не тут, может, левее?.. И там нет… Что такое? Дядя, где вы? Мелькают перед глазами сотни лиц — и всё незнакомые. Кажется, не тут… Дальше… Ой, нет!.. По-моему, назад… Нет, нет, вперёд… Нет, я тебе говорю — назад… А может, правда, вперёд? Бегаем мы взад и вперёд, не можем найти ни места того, ни артиста, ни серых его брюк… Да и как же его найдёшь, если всюду и песок одинаковый, и люди одинаково голые, никаких особых примет!
Ох, и зачем нам нужен был этот пьяный «утопленник»?! Что теперь будет?!
— А ну, Ява, давай в воду! Может, тот артист ещё плавает.
Разделся Ява — бултых в реку.
А я на берегу. Далеко отбегать не решаюсь, чтоб хоть Яву не потерять. Но всё время ищу — людям в лица заглядываю…
Через полчаса вылезает Ява из воды. Отдувается устало:
— Нету…
— Может, он… утопился? — растерянно говорю я.
— А брюки? Брюк же нет… А поплыл он без брюк… — уверяет меня Ява. — Да и плавает он так, что море тебе переплывёт и не утонет.
— Что же делать?
— А я знаю?
Такая досада меня взяла — хоть плачь. Хороший, симпатичный человек дал мне часы. «Будь, говорит, другом, положи на мои брюки, чтоб мне не вылезать». А я… друг называется! Забрал часы и — фить! — ищи ветра в поле.
— Ява, ведь получается, что я стянул эти часы, — сказал я, скривившись.
Ява пожал плечами.
Никогда в жизни я не был так себе противен, как сейчас. Конечно, бывало с нами всякое… Трясли мы иногда дикую грушу у соседки бабы Насти, у Кнышихи. Так там этих груш бывало столько, что они всё равно гнили в траве неубранными. Да и баба Настя такая скряга, такая вредина была, что от неё вся наша улица стонала. И потому трясли мы эту грушу не столько из-за паршивеньких дичков, сколько в знак протеста против жадности её хозяйки.
А то ещё, когда был маленьким, стащил у тёти пирожок с маком. Так ведь это же у родной тёти, и какой-то там пирожок… А то у чужого человека, и не пирожок, а часы, дорогую вещь…
А мы-то собирались воров ловить! Как же ловить, если сами… воры!
Мне хотелось встать и со слезами в голосе крикнуть на весь пляж: «Товарищи милиционеры! Берите меня за шкирку и ведите в отделение. Я вор! Я украл часы у хорошего человека, который поверил в мою честность. Берите меня, товарищи милиционеры!» Но я не встал и не крикнул. Потому что не было, на моё счастье, поблизости ни одного милиционера. А может, и был, да только голый. А разве узнаешь милиционера, если он голый! Да и вообще, голый милиционер — это не милиционер. Никакого трепета перед голым милиционером не испытываешь. Вот, скажем, товарищ Валигура, милиционер, который живёт у нас в селе. Его, например, местный пьяница Бурмило признаёт только тогда, когда тот одет по всей форме. А когда, бывает, возится милиционер у себя в огороде без фуражки и без кителя, в одних галифе, и в это время позовут его люди утихомирить Бурмила, и Валигура придёт в чём был, то Бурмило на него и смотреть не хочет, только злится:
«Кто ещё такой? Тьфу! Не знаю тебя! Уходи отсюдова! Пшёл! Тьфу!» Но стоит только Валигуре надеть милицейский китель и фуражку, как Бурмило сразу становится смирным, как овца, и говорит: «Извините, гражданин начальник», и идёт домой спать.
Нет, голый милиционер — это не милиционер…
— Знаешь что? — сказал Ява. — Так мы артиста всё равно не найдём.
— Так что — в милицию? — перебил я его, чувствуя холодок под сердцем.
— Угу! — хмыкнул Ява. — Нас там как раз дожидаются. Иди! Будь добр! И передай привет подбитому милиционеру.
— Так что же теперь? — спросил я, чуть не плача.
— Мы как сюда пришли? По мосту. А назад люди идут? Тоже по мосту. Другой дороги нет. Так вот, сядем у моста и будем ждать. Или мы его увидим, или он нас. А с пляжа он ещё не ушёл. Точно! Куда он без часов пойдёт?
«Ну что ж, — подумал я. — Может, и правду говорит Ява. Лучше, наверно, возле моста сидеть, чем, высунув язык, бегать по пляжу». Сели мы возле перил: Ява — с правой стороны, я — с левой. Сидим. Уж солнце на закат повернуло. Потянулись люди с пляжа домой. Плотной стеной, почти впритирку друг к другу идут и идут… Аж глазам больно… И голова кругом идёт. Разве заметишь кого-нибудь в такой толпе? Одна надежда, что нас заметят.
И такой у меня несчастный вид был, что какая-то женщина внезапно нагнулась ко мне, проговорив: «Бедный ребёнок», и неожиданно сунула в руку три копейки. Меня всего так и передёрнуло — она решила, что я побираюсь. Опомнился я — женщины уж и след простыл. Так и остался я с тремя копейками… До чего я дошёл, просто беда!… Хорошо, хоть Ява не знает: из-за людей нам друг друга не видно. Вскочил я тут же и теперь уже стоя смотрел, а руки за спину спрятал, чтоб снова, не дай бог, не пожертвовали.
Стемнело уже. Людей всё меньше и меньше становится. А артиста нет.
Урчит у меня в животе от голода. Мы ведь, кроме мороженого, ничего не ели. Подошёл ко мне Ява:
— Ну и олухи мы с тобой! Что мы тут стоим? Он артист? Артист. Так пойдём завтра по театрам и найдём его. Тем более, мы знаем, что он царя играет.
— Тю! И как я сам до этого не додумался? Вот Ява! Ну и молодец! Варит у него котелок всё-таки! Башковитый хлопец! Ну конечно, пойдём завтра по театрам (в Киеве каких-нибудь пять-шесть театров) и найдём нашего артиста, и отдадим ему часы, и расскажем всё, как было, про утопленника и про всё остальное.
Как хорошо живётся на свете, когда найден выход из безвыходного положения!
— Ну давай хоть рассмотрим хорошенько, что за часы, — сказал Ява.
Стали мы под фонарём (уже и фонари зажгли!), давай разглядывать.
Хорошенькие часики! Круглые и плоские, как пятачок. На чёрном циферблате вместо цифр чёрточки золотые. И стрелки золотые. И этих стрелок не две, а целых три. Третья, длинная и тонкая, как волос, по всему циферблату бегает — секунды отмеряет. Красивые часики. Мы таких ещё и не видели.
— А ну, — говорит Ява, — примерь.
— Не хочу.
— Чего там! Раз ты всё равно как вроде бы украл их, то хоть примерь, хоть поноси немного. Завтра уж не придётся.
— Не хочу я чужие часы носить.
— Ишь какой гордый — без хлеба на воде и от хлеба отказывается… Ну, раз ты такой гордый, давай я поношу.
И он взял у меня часы, и надел на руку, и сразу стал на пять лет старше. Даже лицо у него стало строже и серьёзнее. Он шёл и гордо нёс руку с часами, отставив её в сторону, прямую и негнущуюся, как палка, и всё искоса поглядывал на неё. Иногда он сгибал её в локте и подносил к глазам — смотрел, который час. А меня не замечал и не говорил ни слова, будто меня и на свете не было.
И стало мне горько и досадно, что сам я не надел часы. Часы ведь, можно сказать, «мои», я муки душевные за них принял… А носит их Ява, да ещё и бахвалится, сатана!
Когда мы прошли всю набережную и очутились у моста имени Патона, я наконец не выдержал и сказал: