Аркадий Гайдар - Восемь лучших произведений в одной книге
Передо мной лежала открытка, изображавшая совсем молоденького паренька в такой же, как у меня, пилотке. У пояса его висела кобура, в руке он держал трубу.
— Как кто? Сигналист! Тут так и написано.
— Это ты! — подвигая мне зеркало, обрадовался Славка. — Ну, посмотри, до чего похоже! Я еще когда тебя в первый раз увидел — на кого, думаю, он так похож? Ну, конечно, ты! Вот нос… вот и уши немного оттопырены. Возьми! — сказал он, доставая из гнезда открытку. — У меня таких две, на твое счастье. Бери, бери да радуйся!
Молча взял я Славкин подарок. Бережно завернул его и положил к себе в бумажник.
Мы вышли на задний дворик. Огромные, почти в рост человека, торчали там лопухи, и под их широкой тенью суетливо бегали маленькие желтые цыплята.
— Славка, — осторожно спросил я, — а как у тебя нога? Тебе ее потом совсем вылечат?
— Вылечат! — щурясь и отворачиваясь от солнца, ответил Славка. — Ну, куда, дурак? Чего кричишь? — Он схватил заблудившегося цыпленка и бережно сунул его в лопухи. — Туда иди. Вон твоя компания. — Он отряхнул руки, прищелкнул языком и добавил: — Нога — это плохо. Ну ничего, не пропаду. Не такие мы люди!
— Кто мы?
— Ну, мы… все…
— Кто все? Ты, папа, мама?
— Мы, люди, — упрямо повторил Славка и недоуменно посмотрел мне в глаза. — Ну, люди!.. Советские люди! А ты кто? Банкир, что ли?
Я отвернулся. Я вынул из кармана складной нож. Это был хороший кривой нож, крепкой стали, с дубовой полированной рукояткой и с блестящим карабинчиком. Я знал, что Славке он очень нравится.
— Возьми, — сказал я. — Дарю на память. Да бери, бери! Ты мне сигналиста подарил, и я взял!
— Но то — пустяк, — возразил Славка. — У меня есть еще, а у тебя другого ножа нет!
— Все равно бери! — твердо сказал я. — Раз я подарил, то теперь обижусь, выкину, но не возьму обратно.
— Хорошо, я возьму, — согласился Славка. — Спасибо. Только сигналист пусть в счет не идет. Но у меня есть карманный фонарь с тремя огнями — белый, красный и зеленый. И ты его возьмешь тоже… — Он подумал. — Только вот что: он у меня не здесь, он у мамы. Через три дня отец отвезет меня к ней в деревню, а сам в тот же день вернется обратно. Я его передам отцу, отец отдаст бабке, а она — тебе. Дай честное слово, что ты зайдешь и возьмешь!
Я дал.
— Так ты уезжаешь? — пожалел я. — Далеко? Надолго?
— Надолго, до конца лета, к маме. Но это не очень далеко. Отсюда пароходом вверх по Десне километров семьдесят, а там от пристани километров десять лесом. Ну, пойдем к бабке на кухню.
— Бабушка, — сказал Славка, тыча ей под нос блестящий кривой нож. — Вот, мне подарили. Хорош ножик? Острый!
— Выкинь, Славушка! — посоветовала старуха. — Куда тебе такой страшенный? Еще зарежешься.
— Ты уж старая, — обиделся Славка, — и ничего в ножах не понимаешь. Дай-ка я что-нибудь стругану. Дай хоть вот эту каталку. Ага, не даешь! Значит, сама видишь, что нож хороший! Бабушка, я с папой пришлю фонарь. Ну, помнишь, я еще тебя около курятника напугал? И ты его отдашь вот этому мальчику. Погляди на него, запомнишь?
— Да запомню, запомню, — ухватив Славку белыми от муки руками, потрясла его старуха. — Вы тут стойте, не уходите, я сейчас вас кормить буду.
— Только не меня! — испугался я. — Это его… я уже кормленый…
— Ладно, ладно! — отскакивая к двери, согласился Славка, и уже у самого порога он громко закричал: — Только я гречневой каши есть не буду-у-у!
— Врешь, врешь! Все будешь, — ахнула бабка и, вытирая мокрое лицо фартуком, жалобно добавила: — Кабы тебя, милый мой, с ероплана не спихнули, я бы взяла хворостину и показала, какое оно бывает „не буду“!
Славка проводил меня до калитки, и тут мы с ним попрощались, потому что в следующие два дня он должен был принимать в клинике какие-то ванны и на площадку прийти не обещался.
Теперь, когда я узнал, что Славка уезжает, мне еще крепче захотелось в Одессу.
Дяди дома не было. Я сел за стол у распахнутого окошка, отвинтил крышку дядиной походной чернильницы, подвинул к себе листок бумаги и от нечего делать взялся сочинять стихи.
Это оказалось вовсе не таким трудным, как говорил мне дядя.
Например, через полчаса уже получилось:
Из Одессы капитан
Уплывает в океан.
На борту стоят матросы,
Лихо курят папиросы.
На берегу стоят девицы,
Опечалены их лица.
Потому что, налетая,
Всем покоя не давая,
Ветер гнал за валом вал
И сурово завывал.
Выходило совсем неплохо. Я уже хотел было продолжать описание дальнейшей судьбы отважного корабля и опечаленных разлукой девиц, как меня позвала старуха.
С досадой высунулся я через окно, раздвинул ветви орешника и вежливо спросил, что ей надо.
Она приказала мне слазить в погреб и поставить для дяди на холод кринку простокваши.
Я покривился, однако тотчас же вышел и полез.
Вернувшись, я попробовал было продолжать свои стихи, но, увы, — вероятно, оттого, что в сыром, темном погребе я стукнулся лбом о подпорку, — вдохновение исчезло, и ничего у меня дальше не получалось.
Я решил переписать начисто то, что сделано, и положить стихи на дядин столик, чтобы он подивился новому моему таланту.
Однако хорошей бумаги на столе больше не было. Тогда я вспомнил, что в головах у дяди, под матрацем, завернутая в газету, лежит целая пачка.
Пачку эту я развернул, достал несколько листиков и стал переписывать. Только что успел я дойти до половины, как опять меня позвала старуха. Я высунулся через окошко и теперь уже довольно грубо спросил, что ей от меня надо. Она приказала мне лезть в погреб и достать пяток яиц, потому что ей надо ставить тесто для блинчиков, которых, конечно, дядя захочет поесть вместе с простоквашей.
Я плюнул. Выскочил. Полез. Долго возился, отыскивая впотьмах корзинку, и, вернувшись, твердо решил больше на старухин зов не откликаться. Сел за стол. Что такое? Листка с моими стихами на столе не было. Удивленный и даже рассерженный, заглянул под стол, под кровать… Распахнул дверь коридора. Нету!
И я решил, что, должно быть, в мое отсутствие в комнату заскочили два наших сумасшедших котенка и, прыгая, кувыркаясь, как-нибудь уволокли листок за окно, в сад. Вздохнув, я взялся переписывать наново. Дописал до половины, загляделся на скачущего по подоконнику воробья и задумался.
„Вот, — думал я, — клюнет, подпрыгнет, посмотрит, опять клюнет, опять посмотрит… Ну, что, дурак, смотришь? Что ты в нашей человеческой жизни понимаешь? Ну хочешь? Слушай!“ Я потянулся к листку со стихами и, просто говоря, обалдел. Первых четырех только что написанных мною строк на бумаге уже не было. А пятая, та, где говорилось о стоящих на берегу девицах, быстро таяла на моих глазах, как сухой белый лед, не оставляя на этой колдовской бумаге ни следа, ни пятнышка.
Крепкая рука опустилась мне на плечо, и, едва не слетев со стула, я увидел незаметно подкравшегося ко мне дядю.
— Ты что же это, негодяй, делаешь? — тихо и злобно спросил он. — Это что у тебя такое?
Я вскочил, растерянный и обозленный, потому что никак не мог понять, почему это мои стихи могли привести дядю в такую ярость.
— Ты где взял бумагу?
— Там, — и я ткнул пальцем на кровать.
— „Там, там“! А кто тебе, дряни такой, туда позволил лазить?
Тут он схватил листки, в том числе и те, где были начаты стихи об отважном капитане, осторожно разгладил их и положил обратно под матрац, в папку.
Но тогда, взбешенный его непонятной руганью и необъяснимой жадностью, я плюнул на пол и отскочил к порогу.
— Что вам от меня надо? — крикнул я. — Что вы меня мучаете? Я и так с вами живу, а зачем — ничего не знаю! Вам жалко трех листочков бумаги, а когда в вагонах… так чужого вам не жалко! Что я вас, ограбил, обокрал? Ну, за что вы на меня сейчас набросились?
Я выскочил в сад, забежал на глухую полянку и уткнулся головой в траву…
Очевидно, дяде и самому вскоре стало неловко.
— Послушай, друг мой, — услышал я над собой его голос. — Конечно, я погорячился, и бумаги мне не жалко. Но скажи, пожалуйста… — тут голос его опять стал раздраженным, — что означают все эти твои фокусы?
Я недоуменно обернулся и увидел, что дядя тычет себе пальцем куда-то в живот.
— Но, дядя, — пробормотал я, — честное слово… я больше ничего…
— Хорошо „ничего“! Я пошел утром переменить брюки, смотрю — и на подтяжках, да и внизу, — ни одной пуговицы! Что это все значит?
— Но, дядя, — пожал я плечами, — для чего мне ваши брючные пуговицы? Ведь это же не деньги, не бумага и даже не конфеты.
А так… дрянь! Мне и слушать-то вас прямо-таки непонятно.
— Гм, непонятно?! А мне, думаешь, понятно? Что же, по-твоему, они сами отсохли? Да кабы одна, две, а то все начисто!