Софья Радзиевская - Тысячелетняя ночь
Предвкушая победу, шериф, однако, предусмотрительно держался в двух полётах стрелы от побоища. У него было своё развлечение: слуги приволокли пойманного верёвочной петлёй певца Аллена о’Дела, и теперь его милость, наезжая на привязанного к дубу пленника, покалывал его шпорой в раненый бок и с издёвкой спрашивал:
— А не споёшь ли, весёлый менестрель, свою знаменитую песню о моём толстом брюхе и жидкой бороде?
Аллен молчал. Стыдно и горько было ему за себя и душа болела за своего капитана.
Вновь двинул коня весёлый шериф, но тот вдруг испуганно прянул в сторону, едва не выбросив его из седла: загораживая собою дуб и пленника, перед ним встал человек в окровавленной одежде из лошадиной шкуры. Глухой капюшон скрывал его лицо, два лука держал он в руках, на колчане виднелся герб Гисбурнов.
— Пленник мой! — грозно зарычал он, и шериф не удивился — он был наслышан о диком нраве сэра Гью. — За голову Робин Гуда, вместо обещанного золота, я беру у тебя этого человека, — объяснил рыцарь спокойнее.
Скупой шериф разрумянился от удовольствия. Никак нельзя было ожидать от Гисбурна такого бескорыстия. Или жажда мести затуманила его рассудок?
— Возьми, возьми, — поспешно согласился он, — во имя бога и пресвятой Троицы дарю тебе бездельника.
Не отвечая на любезные слова шерифа, сэр Гью из-за пояса вытащил кинжал тонкой итальянской работы.
— Отойдите дальше, — рявкнул он на любопытных слуг, — нечего совать носы, куда не следует! — и, обернувшись к пленнику, одним ударом разрубил стягивавшую его верёвку.
Его милость шериф начал было принимать величественно-разгневанный вид, — всё же барону Гисбурну следовало быть повежливее, — но тут же, побледнев, он припал к гриве коня.
— Да поворачивайся же, Аллен, — крикнул одетый в шкуру рыцарь, — целься старому негодяю прямо в брюхо, если он сейчас же сам не свалится с коня! — мнимый Гисбурн сорвал с себя капюшон из лошадиной шкуры и далеко отбросил его.
Кубарем скатившись с коня, шериф торопливо поднял дрожащие толстые руки:
— Сдаюсь. Пощади меня, великодушный барон Фицус!
— Капитан!? — воскликнул певец и жадно схватил протянутый лук. — Я управлюсь здесь и один, а ты поспеши на помощь лесным братьям — твоё воскрешение воскресит нашу победу.
— Капитан! — в ужасе повторили слуги шерифа. — Сам Робин в шкуре проклятого дьявола!
Миг и на поляне перед натянутым луком Аллена о’Дела остался один лишь насмерть перепуганный шериф Ноттингемский.
— Робин! Робин, капитан наш! Да здравствует Робин Гуд! — загремело вскоре в лесной чаще. В стуке мечей и воплях убегающих врагов рождалась победа зелёных братьев. И певец, взглянув на дрожащего пленника, промолвил насмешливо:
— А не споёт ли твоя милость сама песню о толстом твоём брюхе и жидкой бороде?
Много спели в ту ночь весёлых песен зелёные братья. Много было выпито густого вина и доброго пива. И сам именитый шериф Ноттингемский, покинутый слугами и войском, сидел у пиршественного стола вместе с Робином и поставил своё имя на большом листе пергамента, скрепив подпись внушительной печатью, которую всегда носил при себе, не доверяя никому. Той грамотой обязывался шериф впредь никогда не чинить ни обид, ни нападений вольным стрелкам Шервудского леса. А если он того слова не сдержит, надлежало его повесить на дубе с той грамотой на шее.
И под общее веселье выпил шериф с капитаном стрелков прощальную чашу и отбыл из леса, посаженный на гнедого своего коня, целый и невредимый. Даже привязали его вольные братья к седлу со всем бережением, дабы не свалилась его милость по дороге домой, но только… лицом к хвосту.
Эпилог
Лёгким золотом берёзовых листьев усыпал сентябрь лесные дороги, и медным кованым кружевом нависли над ним вырезные листья дубов.
Шесть десятков раз золотилась и краснела так листва деревьев с того времени, как госпожа Беатриса услышала первый крик своего единственного внука. Годы прошли с тех пор чередою, унося с собой в торжественном беге человеческие скорби и радости. И теперь румяный сентябрь опять золотился осенним стынущим солнцем…
Сторож мостовой башни монастыря святой Радегунды высунулся из своего оконца и прикрыл глаза ладонью, защищаясь от яркого света.
— Клянусь мощами святого Варфоломея, — проворчал он себе под нос. — Странная компания жалует к нам в гости ради Михайлова дня. Уж не собираются ли они просить об отсрочке аренды? — продолжал он привычно говорить с самим собой. — Ну, это зря. Достопочтенной нашей матери Урсуле недаром на днях стукнула сотня лет: от старости сердце её стало твёрже кремня и не слезам бедняков умягчить его.
Продолжая ворчать и покачивать головой, болтливый сторож наблюдал, как, выйдя из лесу, незнакомцы медленно, то и дело останавливаясь, двигаются по крутой монастырской дороге. Трое их было, одетых, как братья, в одинаковые узкие зелёные куртки, и волосы их, выбивавшиеся из-под зелёных шапочек с фазаньими перьями, были одинаково убелены годами. Под руку в ряд шли они, но когда приблизились к самым воротам, привратнику стало ясно, что двое заботливо ведут и поддерживают третьего.
— Слишком гордый вид для простых держателей, — рассуждал сторож, нагибаясь, — да и неизвестны мне. Но почему-то идут пешком как простолюдины и нет у них носилок для больного… И луки за спиной — не рыцарское вооружение. Клянусь святым…
Однако имя святого помощника привратниковых рассуждений осталось неизвестным: его перебил негромкий, но властный голос старика, шедшего справа.
— Три бедных странника, — сказал он, — просят милости святой Радегунды. Известно нам, что есть в монастыре сёстры, искусные во врачевании, а потому молим мы оказать помощь путнику, занемогшему в дороге.
Яркие чёрные глаза и гордая осанка старика так не соответствовали смиренным его словам, что привратник некоторое время тревожно разглядывал в оконце стоявших по ту сторону рва.
— Так, так, — проворчал он наконец. — Просят — словно приказывают… — И, возвысив голос, ответил: — Правду говоришь ты, странник, имеются у нас сёстры, искусные во врачевании, но разрешить вам вход в монастырь в непоказанное время может только сама мать настоятельница. Подождите, пока пошлю я узнать, как будет ей годно распорядиться.
Высокий старик, обратившись к больному, обнял его за плечи.
— Сядь, Робин, — сказал он по-отечески, тихо и ласково. — Сядь и отдохни, ибо близок конец нашему пути и искусство сестёр возвратит тебе здоровье.
Больной, которого бережно усадили они на камень, слабо улыбнулся и кивнул седой кудрявой головой.
— Истинно говоришь ты, Гуг, и сердце моё чует, что за этими воротами кончится мой путь. Аллен, друг мой, здесь сложишь ты обо мне последнюю песню.
— Что это вздумал ты, капитан? — взволнованно отозвался третий из стариков, моложавый и стройный, несмотря на преклонные годы, но тут голос привратника прервал их беседу:
— Милостивая настоятельница наша, мать Урсула, — проговорим он, высовываясь из того же окошечка, — разрешила вам, странники, войти и искать помощи у сестёр-врачевательниц, хотя и несогласно это с уставом нашего монастыря.
Звон ржавых цепей сопровождал его слова, подъёмный мост опустился, и путники вступили на первый монастырский двор.
— Идите в трапезную. — сказал привратник, с любопытством их оглядывая, — сестра-врачевательница там будет говорить с вами.
Тысяча вопросов вертелась ещё на его болтливом языке и светилась в блестящих глазах, но было в осанке троих молчаливых стариков нечто, заставлявшее укоротить любопытство.
В просторной низкой келье со сводчатым потолком и глубокими, как комнаты, оконными нишами осенний день превратился в ранние сумерки. Высокая, чуть сгорбленная, старуха в монашеском одеянии стояла у окна. Чёрные жёсткие глаза её не могли оторваться от чего-то происходившего во дворе, пряди седых волос выбились из-под монашеского покрывала и вздрагивали на груди. Старость и бурные страсти иссушили и покрыли морщинами это строгое лицо с крупными, почти мужскими чертами.
Наконец, с усилием отвернувшись, старуха хлопнула в ладоши. В ту же минуту в небольшой узкой двери появилась молодая послушница и, скрестив руки, замерла в низком поклоне.
— Что за люди просят помощи сёстры-врачевательницы? — отрывисто проговорила старуха, не взглянув на вошедшую. — Узнай и приди сказать.
С таким же поклоном девушка попятилась и исчезла за дверью. Она, как и полагалось, не промолвила ни слова, но искоса брошенный ею взгляд выдавал сильное изумление: не в обычае настоятельницы было проявлять интерес к страданиям других людей.
Порывисто перейдя келью, старуха остановилась возле укреплённого на стене железного, художественной работы, распятия. Казалось, одновременно она просила у него помощи и посылала ему вызов — так странно смешались в её взгляде гордость и страстное внутреннее смятение. Губы сё шевелились, но вслух она не произнесла ни слова.