Мария Семенова - Пелко и волки (сборник)
Ратша нынче дорого дал бы за то, чтобы вправду стать оборотнем, умеющим проскользнуть по затянутым туманом холмам, не всполошив чутких птиц, не потревожив былинки. Он хорошо слышал, о чем говорил тогда с Всеславушкой мальчишка-ижор. Сулился ведь, сосунок, увести их с боярыней в свой род. Может, и в путь уже тронулись через леса, через болотные хляби. Что ж, правильно. В Ладоге-то им теперь не житье.
Теплая шапочка уютно лежала за пазухой, грела тело под неузнаваемо грязной кожаной курткой. Он будет искать Всеславушку, пока стоит на ногах. Для чего, после коромысла-то?.. А ни для чего. Так просто.
Он даже попробовал высматривать следы на мокрой лесной земле. Но мертвая трава и бурые листья снова затеяли перед ним зловещую пляску, и Ратша остановил коня, тяжело сполз с него, вновь залег под приглянувшимся деревом. Хватит пока. Завтра можно будет тронуться дальше. Он пойдет по краю болот. На болоте следы держатся долго. Может, месяц, а может, и поболее того.
Много народу вот так, тишком, уходило в тот год из стольной Ладоги прочь. Шли к друзьям или к далекой родне, шли просто куда глаза глядят: не тесен мир, не скудны под солнечным небом шумящие ветвями леса! Были бы сноровистые руки да железный топор, и живо встанет над чистой речушкой новенькая изба. Залает у забора собака, завьется над крышей пахнущий хлебом дымок, и домовой, перенесённый со старого места в стоптанном лапотке, примется устраиваться-обживаться. А там выплетутся стены сарая, рыбкой юркнет в тот сарай тесаная лодка, протянется в лес охотничья тропа, повиснет на стене первая связочка мехов… А там закричит в доме новорожденный, а там устроят на высоком месте первую почитаемую могилу – вот и появилось на свете ещё одно сельцо-однодворка ничуть не хуже других: приходи друг, приходи брат, приходите все добрые люди!
Что скажешь, хорошо тому, кто, пусть израненным, дождался кормильца с поля жестокого, из немилостивой брани. Не навек раны, заживут, это не смерть.
Долго страдала боярыня, решая, как поступить, но так ничего и не придумала, потому что Пелко был прав.
Сладко спится жене за воином-мужем, тепло боярину возле храброго князя: ни поля житного, ни коровы в хлеву, а на столе пироги. Сопроводил князя в поход – и возвратился с добычей. Поехал с князем по дань – и подарил жене обручья серебряные, соседкам на зависть… Но зато уж и в смертном бою воины от князя ни шагу. Где его голова ляжет, там и их скатятся. На том стоят.
Что же делать семье-то? Иссякнет запас в сундуках, и так уже порядком на свадьбу несбывшуюся поиздержанный, перейдет в чуждые руки последнее памятное колечко – куда тогда? В крепость чернавушками, гридням Рюриковым в услужение? К соседям удачливым в холопки?
Совсем не так вывернулось бы дело, пойди дочка за Ратшу.
Хуже смерти казался Ратша боярыне, пока ходил в женихах. Теперь почти жалела о нем, сгинувшем. Был бы при нём дому достаток и двору крепкая заступа, ей, боярыне, к старым годам опора и Всеславушке хозяин-муж… Сама, сама со свадьбой тянула, вовсе со двора рада была прогнать. А пропал – и остались без него, что в поле обсевки. Как зиму до весны перемочь? Друзей мужниных на выручку кликнуть? Эти, преданные, пособить не откажутся, да толку – сами нынче с редьки на квас…
Вот и уцепилась боярыня осиротевшая за Пелко, как тонущий за горький ракитовый кусточек. Взялась расспрашивать и понемногу вытянула из неразговорчивого ижора всю правду: сперва о муже погибшем, потом о роде корельском, что сидел в лесах на невском берегу. И рассудила про себя, что душой парень не кривил. Не таил мысли бросить их в чащобе на еду лютым зверям. Сказал, что доведет – и доведет, хотя бы ему на себе пришлось нести их по непролазным болотам или зимовать с ними в сосновом бору…
Уходить решили втроем, не обременяя себя многим имуществом. Правду молвить, остатки серебра в доме не всё ещё перевелись. Но гривну узорчатую не сгрызешь с голодухи, позолоченной бусиной не приманишь дичину. Запасались едой – сушеным мясом, орехами, печевом и салом. И нести невелика тяжесть, и хватит надолго.
Всеслава молча увязала с собой отцовский охотничий лук и колчан, хотя кто станет стрелять из него, было неясно: не Пелко же однорукий… И то. Боярыня забоялась, пожаловалась ему:
– Ратша там, в лесу…
– Лес большой, – ответил корел. – А собаки у него нет. Он облюбовал два добрых копья и, выйдя во двор, одно за другим всадил их в бревенчатую стену. Левой рукой. Сначала в упор, как в бою или если один против медведя. Потом издали, от самого забора, – а двор был не маленький. Боярыня поглядела, как входили в дерево кованые наконечники – выдерни-ка, попробуй! – и какое лицо при этом было у Пелко… И перестала спрашивать, обо всем ли подумал.
А тут как раз навалилась ещё и другая забота. Все-слава-то учудила: так нипочем и не согласилась разлучиться с малым Ратшиничем, так и не пожелала оставить его у добрых людей, сколько ни убеждали! Упрямо отмалчивалась на все уговоры – и знай шила себе заплечный мешочек, собираясь уносить в нём чужое дитя. Упрямство в ней было отцовское. Смотрела боярыня на дочь и, диво дивное, видела мужа…
…Собирались, укладывались и, сами того не сознавая, гнали прочь горькие думы о расставании с домом. Особенно боярыня: помнила же, как радостно рубили венцы, как закололи жертвенного коня и погребли его голову на месте, избранном для нового дома, чтобы одушевилось строение, обрело вековечного хранителя-домового. Как первые три ночи запирали в безлюдном доме животных – не гневается ли новая душа, пустит ли жить?.. А уж рожала когда, все до одной двери пораскрывали в избе, мыслили дом одним целым с её, боярыни, молодым тогда телом!.. Как же теперь бросить позади кусок собственной плоти, как оставить на поругание ветру с дождем, зиме многоснежной? Не живет, не стоит дом без людей, кто же этого не знает. Уйдешь – и будет он плакать всё дальше за спиной, как живое беспомощное существо. А потом и умрет: просядет ещё недавно крепкая крыша, почернеют звонкие стены, провалятся дубовые половицы… Вдумаешься как следует – и покажется: лучше бы уж умереть самому!
Но настал день, когда оказалось, что собирать больше нечего. И Пелко хмурился, поглядывая на небо: снег ждать не станет, пока они тут вдоволь наплачутся, завалит леса первым, быстро тающим покрывалом – как уходить?
Зверь лесной и тот не может без конца обходиться впроголодь, а ведь зверь куда выносливее человека, избалованного теплом очага и жизнью под крышей. Крепок был Ратша и многое мог вынести немыслимое для других, но и его силы подточил долгий пост, и это стало заметно, стоило ему тронуться в путь. Делать нечего, пришлось выстелить лапником новое логово и думать о том, как бы раздобыть еды.
У него всё ещё висел на поясе кожаный карман, уложенный когда-то ради воеводской охоты. Ратша вытряхнул имущество на колени: среди всякой охотничьей мелочи обнаружились две запасные тетивы, два крепчайших шнура, сплетённые из сырых жил оленьей спины и выдержанные под грузом. Целое богатство. Никто не подарит ему рогатого лука, но можно сделать силки…
Ратша сделал силки и отправился выбирать для них место, когда удача, совсем уже было отвернувшаяся прочь, неожиданно ласково ему улыбнулась. Переходя большую поляну, он увидел на другой стороне лохматого чёрного зверя, несшего в зубах придушенного зайца. Замешательство продолжалось мгновение, больше потому, что ветерок тянул от зверя к человеку, не давая толком принюхаться. А выглядел человек очень уж странно… Ратша окликнул:
– Мусти!
Он сам порядком таки отвык от собственного голоса и мимолетно удивился ему, как чужому. Но Мусти узнал. Ещё бы ему не узнать человека, от которого он видел добро! Он не залаял, потому что иначе пришлось бы выронить зайца, но, пока его лапы неровными скачками мерили поляну, пушистый хвост поведал Ратше обо всем, что делалось в собачьей душе. Приблизившись, Мусти лег на брюхо, подполз, сложил наземь добычу и с каким-то блаженным стоном опустил морду Ратше на сапог… Ратша присел на корточки и стал гладить влажную, воняющую псиной шерсть.
Есть, видать, нечто общее у хлеба и у любви. Так в долгом голоде мало-помалу примолкает живот, привыкает к пустоте, перестает требовать пищи. Но стоит раздобыть хоть кусочек – и вновь наваливается сосущая мука, и долго ещё не сможешь думать ни о чем, кроме еды… Сколько можно вытерпеть не евши? Месяц-полтора, потом гибель. Без любви, если уж разок попробовал её, – видимо, тоже…
Одно ухо у Мусти было попорчено словно бы ударом дубинки, но на шее ещё держался крепкий кожаный ошейник. Ратша привязал к этому ошейнику свои тетивы и подумал, что теперь им обоим станет повеселей.
Ещё он думал о том, что по следу корела Мусти пойдет, пожалуй, особенно охотно…
5