Луиджи Бертелли - Дневник Джанни Урагани
Я уже битый час торчу взаперти в комнате. От скуки я соорудил удочку из палки, нитки и загнутой булавки и ловлю бумажных рыбок в своём тазике для умывания…
20 января
Сегодня утром Вирджиния заступилась за меня перед Маралли и уговорила его не отправлять меня домой, как он грозился.
– Но смотри у меня, – сказал он Вирджинии, – пусть ходит по струночке! Я уже пожалел, что столько сделал для него, и теперь всего одна капля может переполнить чашу моего терпения!
21 января
Какая там капля! В чашу терпения моего зятя, которая и так грозила переполниться, хлынул настоящий поток… Даже не знаю, с чего начать.
Я должен бы рыдать от горя, рвать на себе волосы от отчаянья… но бед, которые разом обрушились на мою голову, так много, что я совсем одурел, мне кажется, это сон…
Но обо всём по порядку.
Первой причиной моего краха стала страсть к рыбной ловле.
Вчера, вернувшись из школы, я взял свою самодельную удочку и отправился к синьору Венанцио, чтобы половить рыбки в его умывальнике и этим его немного развлечь.
Синьор Венанцио спал, да ещё – как нарочно! – в такой нелепой позе: запрокинув голову на спинку кресла и разинув рот, из горла вырывался храп, переходящий в тоненький свист…
Я не мог упустить такого случая. За креслом стоял стол, я взгромоздил на него табуретку, уселся там и принялся ловить рыбу прямо во рту у синьора Венанцио… «Вот он удивится, когда проснётся!» – думал я.
Но тут ему приспичило чихнуть – голова старика дёрнулась, крючок зацепился за язык, а когда рот захлопнулся, я инстинктивно, как заправский рыболов, рванул удочку вверх…
Раздался страшный вопль, и я, к великому удивлению, обнаружил на крючке зуб с двумя корнями!
А синьор Венанцио отплёвывался, истекая кровью…
В ужасе я отшвырнул удочку, спрыгнул со стола и бросился как угорелый в свою комнату.
Не прошло и часа, как появился мой зять, за ним бежала сестра, умоляя:
– Отправь его домой хоть прямо сейчас, только не бей!
– Бить? Да если я начну, меня уже не остановишь! – ответил Маралли. – Нет, бить я его не буду, но я хочу, чтобы он по крайней мере понял, во что мне обошлась неделя его пребывания в моём доме!
Он встал передо мной и, глядя мне прямо в глаза, заговорил медленно и спокойно, что было гораздо страшнее обычных криков:
– Знаешь что? Теперь и я убеждён, что по тебе тюрьма плачет… и предупреждаю, я ни за что не буду твоим адвокатом. Я, видишь ли, знавал многих негодяев, но у тебя какие-то неисчерпаемые запасы злодеяний, доселе никому неизвестных… Как ты умудрился, к примеру, поранить язык моему дяде Венанцио и вырвать ему зуб, да ещё и каким-то ржавым крючком, привязанным к нитке? Зачем ты это сделал? Уму непостижимо. Да будет тебе известно, что мой дядя хочет во что бы то ни стало покинуть этот опасный дом. Так что из-за тебя я рискую лишиться солидного наследства, которое было, считай, у меня в кармане.
Маралли утёр пот со лба и пожевал губами, потом опять заговорил с расстановкой:
– Так ты испортил мне жизнь дома, но это ещё не всё! И обнаружил я это, к сожалению, в суде, на процессе, который пошёл ко всем чертям и стал крахом моей профессиональной и политической карьеры. Ты разговаривал дней пять назад с крестьянином по прозвищу Госто Растяпа?
– Да, – признался я.
– И что ты ему сказал?
Тут я подумал, что мой благовидный поступок может загладить вину перед дядей, и ответил торжествующе:
– Я сказал, что в суде нужно говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, как гласит надпись над креслом председателя суда, я сам видел.
– Вот-вот! Так он и сделал! Он рассказал, что обвиняемые кидались камнями в солдат, и их признали виновными. Понятно?.. Признали виновными из-за тебя! А я, их адвокат, проиграл из-за тебя дело! Из-за тебя меня разнесли в пух и прах в газетах оппонентов, из-за тебя наша партия потеряла свой вес в деревне… Понятно? Теперь ты доволен? Доволен своей работой? Хочешь ещё натворить дел? Уже готовишь новые бедствия и катаклизмы? Предупреждаю, времени у тебя до восьми утра, поскольку сегодня уже слишком поздно везти тебя домой.
Я уже ничего не слышал, не мог выговорить ни слова, даже пошевелиться был не в силах…
Маралли ушёл, а я так и стоял столбом. Сестра бросила:
– Несчастный мальчишка!
И тоже вышла.
Да, я несчастный, но все, кто имеет со мной дело, ещё несчастнее…
Уже пробило восемь, дорогой дневник: Маралли ждёт меня в кабинете, чтобы отвезти к отцу, который без промедления поместит меня в пансион!
Есть кто-нибудь несчастнее меня на этом свете?
Но слёзы не идут ко мне… Наоборот! Несмотря на печальное будущее, которое ожидает меня, я всё вспоминаю этот зуб с корнями, который я вчера поймал во рту синьора Венанцио, и нет-нет да и засмеюсь…
22 января
У меня всего две минуты, чтобы написать несколько строк. Я в Монтагуццо, в пансионе Пьерпаоли, пользуюсь моментом, когда я один в дортуаре под предлогом, что мне надо взять из чемодана бельё.
Да, вот так. Вчера утром Маралли отвёз меня к папе и рассказал ему всё, что стряслось из-за меня, тогда папа, выслушав до конца, сказал только:
– Так я и знал: твой чемодан для пансиона уже собран. Отправляемся немедленно, поезд отходит без четверти десять!
Мой дорогой дневник, у меня не хватает духу описать здесь сцену расставания с мамой, Адой и Катериной… Мы ревели в три ручья, и даже сейчас, когда я вспоминаю об этом, слёзы так и катятся у меня по щекам прямо на эти страницы…
Бедная мамочка! В тот момент я почувствовал, как сильно она меня любит, и только теперь, когда я так далеко от неё, понимаю, как сильно я люблю её…
Ну хватит, в общем, два часа на поезде и четыре часа в дилижансе – и я уже здесь, папа передаёт меня директору и говорит на прощание:
– Надеюсь, когда я приеду за тобой, ты станешь другим человеком!
Смогу ли я стать другим человеком?
Всё, сюда идёт директорская жена Джелтруде…
* * *Мне выдали серую форму пансиона: фуражка, как у солдата, тужурка с двойным рядом серебряных пуговиц и длинные штаны с тёмно-красными лампасами.
Длинные штаны мне в самый раз, жалко только, что в форму не входит сабля!
29 января
Уже целую неделю я не притрагиваюсь к тебе, мой драгоценный дневник, хотя за эти дни накопилось немало грустных и смешных историй и над твоими страницами можно было бы пролить море слёз!..
Но в этом тюремном заведении под названием «пансион» нас ни на минуту не оставляют одних, даже во сне, не дают нам ни глотка свободы…
Директора зовут синьор Станислао. Он высокий и сухой, как палка, у него длинные усы с проседью, которые топорщатся, когда он злится, а ещё чёрные космы, которые липнут к вискам и делают его похожим на портрет какого-то великого полководца былых времён.
У него военная выправка, и говорит он командами, выпучивая глаза.
– Стоппани, – сказал он мне несколько дней назад, – сегодня вы на хлебе и воде! Направо… Марш!
А всё почему? Он застукал меня в коридоре, который ведёт в гимнастический зал, когда я писал углём на стене: «Долой тиранов!».
Позже директриса сказала мне:
– Ты варвар и грубиян. Варвар, потому что замарал стены, а грубиян, потому что оскорбляешь людей, которые пытаются сделать доброе дело и исправить тебя. Кого ты назвал тиранами? Ну-ка расскажи нам…
– Один тиран – Фридрих Барбаросса, – с готовностью ответил я, – другой Галеаццо Висконти, ещё есть генерал Радецкий и ещё…
– Ты ещё и дерзишь! Быстро в класс!
Эта глупая директриса ничего не понимает: нет чтобы радоваться, что я так невзлюбил этих ужасных исторических персонажей, так она ещё вбила себе в голову, что я над ней смеюсь, и теперь не сводит с меня глаз.
Директриса – жена синьора Станислао, но полная его противоположность. Она низенькая, толстенькая, с красным носом и всё время разглагольствует – целые лекции может прочесть по пустякам. Она носится по всему пансиону: ни секунды не постоит спокойно, на всех бранится и всегда найдёт к чему придраться.
Все учителя подчиняются директору с директрисой, они у них вроде прислуги. Учитель французского утром и вечером целует ручку синьоре Джелтруде; учитель математики на прощанье всегда говорит синьору Станислао: «Ваш покорный слуга, синьор директор!»
Нас, воспитанников, всего 26: 8 старших, 12 средних и 6 младших. Я младше всех. Спим мы в трёх дортуарах, которые расположены все в ряд, едим все вместе в общей столовой: обед, ужин, а по утрам макаем пустой хлеб в кофе с молоком и с крохотной щепоткой сахара.
В первый день за обедом, увидев, что приносят рисовый суп, я воскликнул:
– Славу Богу! Обожаю рис…
А мальчик из старших, что сидит возле меня (за столом нас всегда сажают через одного – маленьких рядом со старшими) – его зовут Тито Бароццо, он из Неаполя, – расхохотался и сказал: