Илья Бражнин - Страна желанная
Глебка долго разглядывал и торбу, и лук, и шанежку. Странно всё это и непонятно. Зачем надо было Степанку делить всю эту снедь на две части, а разделив, оставить?
Долго стоял Глебка, держа торбу в руках. Он глядел на убегающую вдаль лыжню и видел Степанка… Он видел, как в предутренней мгле просыпается голодный Степанок и нашаривает руками торбу с едой. Он хочет есть. Он проснулся от голода. Он находит торбу и вылезает с ней из шалаша, чтобы Глебка не помешал ему. Он ни о чём сейчас не думает, кроме еды. У него нет никаких других желаний. Но вылезши наружу, он видит торчащие из снега лыжи. Это напоминает ему о предстоящей дороге. Вот развиднеется, проснётся Глебка, и опять начнётся этот мучительный путь — без конца и краю, без пищи и без надежды достать её. Опять барахтанье в снегу и гудящий чёрный ночной лес…
Степанок поёживается. По спине его пробегают мурашки. Он страдальчески морщится, будто у него вдруг заболел зуб. Он даже забывает о еде и пугливо оглядывается на шалаш, чуть приметно курящийся тёплым Глебкиным дыханием.
И вдруг неожиданно для самого себя Степанок решительно берётся за лыжи. Он ставит их на снег и торопливо суёт ноги в ремни. В правой ноге возникает боль. Ну да. Он же вчера натёр правую ногу до крови. Всё равно никуда бы ему не дойти с натёртой ногой.
Эта мысль очень обрадовала Степанка. Он повторяет про себя несколько раз, что всё равно с такой ногой он негоден для дальнего похода и был бы только обузой для Глебки… Нет, в самом деле, раз он не может идти, что ж тут поделаешь…
Степанок почти успокаивается от этих мыслей и вспоминает о еде. Он засовывает руку в торбу и достаёт шанежку и лук. Рот его машинально начинает жевать, хотя-пища пока только ещё в руках.
Внезапно Степанок решает, что с едой всё-таки нехорошо получается. Глебка проснётся, и вдруг нет совсем еды. И тогда он скажет, что Степанок украл у него еду. Степанок колеблется, затем начинает делить всё пополам — и шанежку и даже половинку луковицы. Пусть Глебка не думает…
Потом ему приходит в голову, что ведь он-то, Степанок, идёт домой, а Глебка — ему ж ведь столько ещё пути…
Степанок кладёт всё обратно в торбу и закидывает её в шалаш. Торба падает куда-то в дальний угол, где её утром и находит Глебка…
И вот Глебка стоит, держа её в руках и думая, как всё это могло получиться и как странно поступают люди.
Он стоит в раздумьи и смотрит на рваную ленту лыжни, убегающей в лес. Она видна далеко между деревьев, пустынная, безжизненная.
Впрочем, она не совсем-то, кажется, безжизненная. Вон далеко-далеко что-то шевелится на ней… Сердце Глебки гулко ударяет под ватником. Неужели Степанок возвращается?
Нет, это не Степанок. Это вообще не человек. Это какой-то зверь, но какой — издали не разглядишь.
И вдруг торжественный и молчаливый лес оглашается неистовым, радостным лаем. Буян увидел, наконец, Глебку и припустил изо всех сил. Он летит, вздымая тучи снега и заливисто лая. Он обрушивается на Глебку и едва не сбивает его с ног. Он прыгает Глебке на грудь и перевёртывается в воздухе, и визжит, и лижет Глебкины руки. Потом он просовывает свою узкую белую морду между Глебкиных колен и замирает в блаженной немоте.
Наконец-то он догнал, наконец нашёл! Он зажмуривается от удовольствия, и хвост его в непрерывном движении.
Глебка поглаживает Буяна правой рукой, а левой всё ещё держит торбу. Наконец, он говорит улыбаясь:
— Ну что ж. Вот теперь всё ладом. Теперь поесть на дорогу и всё.
Он ставит на снег лыжи и садится на них. Буян садится рядом. Глебка вынимает обе половинки шанежки и одну берёт себе, а другую отдаёт псу. Так ведь оно, собственно говоря, и было рассчитано — одну половину себе, вторую — другу.
Они быстро расправляются с шанежкой. Потом Глебка принимается за лук. Он предлагает его и Буяну, поднося к собачьему носу свежий луковичный срез, но пёс мотает головой, фыркает и пятится назад. Глебка смеётся:
— Что, брат, не гоже? Ну я сам тогда.
Лук хрустит на белых зубах. Глебка заедает его горстью снега и поднимается на ноги. Следом за ним поднимается и Буян. Глебка одёргивает ватник, подтягивает узкий сыромятный поясок, перекидывает через плечо ремень двустволки и пристёгивает лыжи. Потом он снимает с головы свою заячью ушанку и ощупывает сквозь подкладку, на месте ли батин пакет. Убедившись, что пакет на месте, Глебка надевает ушанку и командует поход.
Отряд «Красные приозёрцы» снимается с места и двигается в шесть ног вперёд.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. СВЕТЛЫЕ РУЧЬИ
К вечеру лес начал редеть, и вскоре Глебка вышел на опушку. Впереди был небольшой бугор, а за бугром Глебка вдруг разглядел верхушки печных труб. Он был так истомлён и голоден и так обрадовался этим трубам, что даже забыл о своём намерении — не заходить в деревни, не разузнав прежде, нет ли там на постое англичан, американцев или белых. Тёплое человеческое жильё неудержимо манило его к себе. Кончилось удручающее безмолвие, одиночество, бесконечные снега…
Вот он влетит в деревню, и навстречу ему выбежит повязанная накрест материнской шалкой девушка — лупоглазая, курносая, с пальцем во рту. Узкой тропкой, лежащей тёмным пояском на белом снегу, пройдёт баба в больших валенках и с коромыслом на плечах. В ближнем хлеву ударит о дно подойника звонкая струя молока, заблеют обеспокоенные овцы. Мелькнёт в заиндевевшем окне бородатое лицо с приставленной к глазам ладонью. По широкой прямой улице проедет воз с дровами. Над крайней избой закудрявится тонкий, дрожащий в морозном мареве дымок. В этот дом Глебка и завернёт. Он скинет у крыльца лыжи и войдёт в избу. Навстречу ему пахнёт щами, сухой овчиной, обжитым теплом. Он войдёт и скажет басовито:
— Здравствуйте, хозяева.
На его голос повернётся от печи молодица с покрасневшим от жара лицом. Она посмотрит на входящего голубыми, как у Ульяны, глазами и ответит:
— Здравствуй, добрый человек. Откудашний ты? Чей такой будешь? Верно дальний? Притомился, поди. Садись, давай, вон на лавку, передохни, да обутку-то скидай. Оголодал, верно, дорогой-то? С устатку не хочешь ли шанежку горяченькую?
У Глебки потекли слюнки. Он совсем разомлел от этих мыслей и из последних сил припустил в сторону виднеющихся из-за бугра печных труб. Но вылетев на бугор и оглядев открывшуюся глазам деревню, он в недоумении остановился. Потом медленно съехал с бугра прямо на деревенскую улицу и пошёл вдоль неё.
Улица была пустынна. На ней лежал нетронутый, не ворошённый снег. Не было ни протоптанных тропок, ни бабы с коромыслом, ни дымков над крышами изб. Не было и самих крыш. Из-под снега торчали печные трубы, скелеты изб, обугленные балки, почерневшие кирпичи, опрокинутые сани.
Глебка стоял посредине улицы ошеломлённый и неподвижный. Буян шнырял вокруг него, принюхиваясь к незнакомым предметам. Внезапно он поднял голову и, навострив уши, застыл на месте. В то же мгновение Глебка услышал где-то неподалёку негромкие и мерные удары топора. Буян заворчал и, проваливаясь по брюхо в рыхлом снегу, кинулся в проулок. Глебка двинулся за ним и через минуту стоял перед стариком, стёсывающим конец соснового бревна. Старик был высок и сухощав. Когда-то он, видимо, был человеком сильным. Ещё и сейчас остатки былой силы чувствовались в спорных, неторопливых движениях, в широких, костистых плечах. Рука держала топор уверенно и цепко. Одет старик был в старый армяк, подпоясанный расшитым когда-то, но давно вылинявшим кушаком. На ногах старика были тяжёлые своекатанные валенки, а на голове — облезлый чебак из оленьего меха, длинные в аршин уши которого были завязаны в узел и закинуты на затылок.
— Здравствуй, деда, — сказал Глебка, радуясь тому, что, наконец, нашёл живого человека.
— Здравствуй, малец, — степенно и тихо отозвался старик, оглядываясь на пришельца.
— Что это за деревня такая, деда? — спросил Глебка.
— Была деревня, — сказал старик всё так же тихо.
Он поднял топор, чтобы ударить по затёсу, но вдруг, словно обессилев на замахе или потеряв охоту к работе, воткнул топор в бревно.
— Была деревня, — повторил он, оглядывая тоскливыми глазами полузанесённое снегом пепелище… — Была деревня.
Он кивнул головой каким-то своим, тяжёлым, гнетущим мыслям, от которых, видимо, ни на минуту не мог отделаться, и стал рассказывать глухо и медленно, как бы продолжая думать, но уже вслух.
— На прошлой неделе набежали злодеи эти в рыжих-то шубах — американы, а то англичаны — не разобрать. С има и белогады привалили. У тех, главным бесом поручик Никитин с села Емецкого, самое кулацкое отродье. Вот они как вошли, так враз самоуправничать-то и начали. Кричат в голос: подводы давали красным? Ну. Решенье выносили помогать им? Ну. Вот мы сейчас решенье вам на заднем месте пропишем. Давайте-ка ваших большевиков сюды. Стали они большевиков дознаваться. Дознались, что сын Родивона Дятлова в Красной Армии на службе. Ну с них того довольно. Они к Родивону в избу пришли, выволокли его на снег, да тут же на снегу в шомпола. Исполосовали старого. Тот обеспамятел. Тогда они его водой облили — на морозе-то. Он очухался. Они опять к нему. Поручик кричит: «Ага, красная зараза. Комиссарам продался!» Родивон поглядел на него. Видит, смерть пришла. Захотел перед смертью правде послужить. «Это, — говорит, — вы, белые гады, продаёте русскую землю американам да англичанам за бишки-галеты, да за рыжие ваши шубы». Не успел он им всего обсказать, они его сапожищами коваными затоптали. Он опять обеспамятел. Они говорят: «Слабоват старый хрен, надо его водицей отходить. А то давайте в реке остудим, больно он горячий». Поволокли они его к реке. Приволокли к проруби, раздели донага, верёвкой руки связали, а другой конец верёвки под лёд жердиной провели и в соседней проруби конец вытянули. После того они Родивона штыками в спину и толконули в прорубь. А те у другой проруби за верёвку дёрг, протащили его под лёд до другой проруби, да и вытянули снова на воздух. Он стоит, сдышать не может, синий, качается. Американы да англичаны на берегу стоят, регочут нелюдски, кричат: «Карашо». А белые им в угоду Родивона опять толконули в прорубь и под лёд и опять в другую прорубь вытянули. Потом ещё два раза этак же. Он совсем душой зашёлся. Они его опять штыками, чтобы значит в память пришёл. Потом говорят: «Твори молитву, кайся в грехах, сейчас кончать будем». Он какие есть силы собрал и говорит: «Грех у меня единый, самый великий перед народом — вас, проклятых, в жизни нашей плодиться допускал, не боролся с вашей тёмной силой, не удушил на кореню. Будьте же вы прокляты, анафемы, во веки веков и с вашими хозяевами заморскими, которым вы заместо псов служите. Не будет под вами земля русская никогда, ни под ними то же самое». Они тут искололи его штыками ровно решето и бросили в прорубь. Потом ещё четверых так же, у которых родичи в Красной Армии. А после деревню подожгли и всех за околицу прогнали ружьями. Бабы воют — мороз ведь на дворе, куда, мол, мы со скотиной, с робятами малыми. Они оружьем тычут. Ихний офицер губы кривит: «Русский Маруська в снегу карош». Белогады им вторят: «Валите, валите. Мы ваше осиное гнездо дотла спалим и с землёй сравняем. И назад идти не думайте и селиться на этом месте не могите. Кто супротивничать будет, того враз постреляем».