Михаил Колосов - Бахмутский шлях
— Врешь, Васька?
— Вот те честное слово, — вытянул он в трубочку губы и вытаращил глаза, что значило: Васька говорит правду. — Мама сама рассказывала.
— Эх! Пулемет бы, всех покосил бы…
— Не болтай лишнее; сейчас за слово могут убить, — отозвалась мама. — Чтоб никуда из дому, видишь, что делают: убьют, и все.
— Они убивают, а нам молчать, да?
— Ну, не с твоим умом соваться в это дело, — сказала она.
— При чем тут ум, — обиделся я. — Был бы пулемет, ну хотя б наган, мы б им показали.
«Комсомольцев хватают, — не выходило у меня из головы. — И Митька без глаза остался… Как там Митька? Может, он умер…» — подумал я и хотел тотчас же идти к нему. Но, вспомнив, что со мной может увязаться и Васька, решил сначала от него отделаться. Увидит Митьку, станет расспрашивать, что да как, дома расскажет матери, и пойдет по поселку. Нет, лучше, чтоб он ничего не знал. Я думал, как спровадить Ваську домой. Но он сам пришел мне на помощь.
— Пойду. А то мамка будет ругаться. Она совсем не пускала. Говорит, что на поселке по домам шарят, обыскивают. Еще и сюда дойдут, увидят и сцапают. Скажут: «Варум никс дома?»
— Иди, конечно, раз так, — сказал я.
Как только Васька ушел, я сразу же побежал к Митьке. Он лежал в постели с завязанными глазами. Бабушка, не переставая, смотрела на него и все качала головой и качала. Она даже постарела за эту ночь, как-то осунулась, одряхлела. Смотрит на Митьку, качает головой и тихо, беззвучно плачет, вытирая концом платка глаза.
— Бабушка, не плачьте… — просит Митька.
— Я… не… плачу… — говорит она, а слезы еще сильней бегут по старческим щекам.
Я подсел к Митькиной кровати, спросил:
— Ну, как?
— Да все так же… — сказал он и, помолчав, добавил более дружелюбно: — Левым-то я вижу, не так болит. А правый — не знаю. А я-то оба глаза закрывал… Хорошо, ты сказал, а то совсем на лоб вылезли б.
Мы помолчали.
— Ну, что там слышно? Не убили коменданта?
— Нет.
— А ты же стрелял?
— Стрелял.
— Ну?
— Там сегодня комсомольцев арестовывают, — сообщил я ему.
Митька быстро поднял голову и повернулся ко мне.
— Наверно, поджигалку твою нашли?
— Нашли.
— Эх, ты! Видишь, что наделал?
— Наделал… А ты не там был?
Митька ничего не сказал.
Перед вечером я опять пришел к Митьке. Целый день ждали, что и сюда придут с обыском, и, когда вдруг кто-то постучал в дверь, мы все перепугались. Но стучавший оказался стариком, который просился переночевать.
— Не разрешают без сотского пускать, — сказала бабушка. — Вы б сходили к нему, он тут недалеко живет.
— Э, ну их, сотских! Ночь на дворе, а я устал… Чего вам бояться? Гонял скотину на восток с Черниговской области, да немцы отрезали… Вот теперь иду домой.
Бабушка подумала, согласилась:
— Оставайтесь.
— А что это у вас с парнем? — спросил он, указывая на Митьку.
— Плитку подпаливал бензином, вот и полыхнуло прямо в лицо, — нашлась бабушка что ответить.
Старик осмотрел Митьку, покачал головой.
— Похоже, как порох… Рассказывали тут мне, что кто-то хотел коменданта убить, да ничего не сделали, только людей погубили. Не слыхали?
Мы молчали.
— Нет, не слыхала, — удивилась бабушка и с укоризной взглянула на нас.
— Глупость сотворили ребята с самопалом. Разве это детское дело? Тут не всякий взрослый решится.
— А где они, такие взрослые? — недовольно спросил Митька.
— Кто его знает, — сказал старик. — Может, где и есть.
— Ну, а что там слышно? — спросила бабушка, указывая рукой на восток.
— Там гудит! И похоже, остановили немца.
— Дай-то бог, — бабушка перекрестилась.
Митька лежал вверх лицом и, казалось, о чем-то думал. Когда старик вышел в сени, он мне шепнул:
— Поджигалка — это, конечно, не дело. Достать бы настоящий наган.
Глава третья
ЗА ХЛЕБОМ
Наступила суровая зима 1941 года. На окнах намерз такой толстый слой льда, что, казалось, он никогда не оттает. Холод, голод… Не знаю, что с нами было, если бы мы не запасли угля еще с весны, а овощей с лета. Уже давно, наверное, все умерли б от голода и холода.
У многих кончились запасы, и люди шли искать спасения в деревни, подальше от шахт, заводов и железной дороги. Особенно быстро пустели рудники.
У нас дома пока еще тянулись картошка и уголь, были и хлебные лепешки, которые мы пекли из той пшеницы, что я притащил с Митькой из горящего элеватора.
Что делается в мире, мы не знали. О фронте доходили какие-то противоречивые, непонятные новости. Газет и радио не было. Раньше хоть проходящие люди, которых немцы выгоняли из прифронтовой полосы, приносили кое-какие вести. А сейчас — никого. Неужели так далеко на восток ушел фронт? Не может быть!
Чаще всего распространяла новости бабка Марина. Она говорила, что немцы взяли Москву и что война уже кончилась, а немцы только так идут и идут. Но говорили и другое: будто под Москвой немцев разбили, а Ростов восемь раз переходил из рук в руки, будто немцы скоро начнут удирать, так как с Урала на фронт своим ходом идет огромная машина «катюша», которая имеет много пушек и пулеметов. Эту махину не берет никакой снаряд, а сама она может стрелять сразу и по самолетам, и по танкам, и по пехоте. Никакие реки ей не страшны — такая огромная эта машина.
Таким слухам мы с Митькой верили, мечтали, фантазировали, рисовали в своем воображении могучую машину-танк, которая скоро «даст жару» фрицам. Получалось очень хорошо. Я даже попробовал нарисовать «катюшу» на бумаге.
Митька все еще лежал в постели. Раны на его лице стали подживать.
— Если б не закрыл глаза, пожалуй, был бы слепым, — сказал он мне как-то. — Хорошо, что ты предупредил…
За дни оккупации я сдружился с Митькой, полюбил его, как старшего брата. Он заменил мне Лешку.
Я бывал у Митьки в день по нескольку раз. Домой приходил только для того, чтобы провертеть на мясорубке набухшее за ночь в воде зерно да помочь маме приготовить обед.
Лепешки из горелой пшеницы уже порядочно надоели, я с трудом жевал их, надеясь в душе, что скоро придут наши, все это кончится и снова наступит настоящая жизнь.
Однажды разнеслась весть, что немцы восстановили мельницу и от населения принимают на помол зерно. За помол берут отмер десять процентов. Многие отнеслись к этому с недоверием. А кое-кто решил попробовать.
Действительно, принимают и мелют. Мука хорошая. Не берут в помол только сильно горелое зерно. Люди стали смелее пользоваться мельницей. Порывался и я отнести свою пшеницу, но мама все удерживала:
— Подожди, успеешь отнести.
Но когда объявили, что для населения будут молоть еще только десять дней, а потом мельница перейдет на снабжение армии, я стал настаивать:
— Перестанут принимать, и опять будем лепешки противные есть. У людей хлеб…
— Глупый ты, — сказала мама. — Конца войне еще не видать, рад будешь и лепешкам.
Я насупился, молчал. Мама посмотрела на меня, уступила:
— Как хочешь.
— Я всю повезу?
— А потом что? Вдруг немцы отнимут, что тогда? Зубы на полку?
— Ни у кого не отнимают, а у меня отнимут… — обиделся я, но маминого совета все же послушался. Ведро пшеницы насыпал и оставил дома, а остальное — ведра полтора-два — перебрал чуть ли не по зернышку, выбросив все черные и обуглившиеся, ссыпал в мешок и на санках повез на мельницу.
По пути заехал к Митьке спросить у бабушки, может, и им отвезти смолоть. Мне не тяжело, на санках довезу. Но бабушка сама собиралась на мельницу. Я немного подождал ее, и мы пошли вместе.
На мельнице оказалось столько народу, что трудно было протолкнуться. Люди занимали очередь и терпеливо ждали, непрерывно топали ногами, чтобы согреться, двигались, делились впечатлениями, новостями. Особенно разговорчивым показался мне один маленький, шустрый, с деревянной ногой мужичок. Его узкие глазки были спрятаны глубоко-глубоко и поблескивали оттуда холодно, плутовато. Голова вертелась, как на шарнирах, быстро и резко, оборачиваясь то к женщинам, то к старикам. От резких движений оторванное «ухо» истертой и облезлой шапки-ушанки болталось и хлестало подвязкой по его небритому, грязному подбородку.
— А? Да-да… — озирался он вокруг, — говорили: «немцы немцы». А они вот в первую очередь для населения… А? Да-да… Сначала для населения, а потом уже для себя… А? Да-да… Вот, а говорили… Война, а они в первую очередь для населения.
Ему никто не отвечал. Многие отворачивались, чтобы не слушать. А он, уродливый и некрасивый, какой-то скользкий, противный, злой, говорил о доброте захватчиков.
— Что-то, черти, наверное, придумали, — сказала одна женщина, — то на другой день отдавали муку, а теперь говорят: через десять дней. А я все остатки притащила.