Владимир Вафин - Чужаки
— Но все равно грустные у тебя воспоминания получаются, — заметил я.
— Так все детство в приемнике да по «спецухам». Что вспоминать? — вздохнул он. — Отца-алкофана, мать, постоянно избитую, в синяках, или тех старых пердунов из комиссии, которые меня в «спецуху» отправили?! Дружков, которые сейчас по зонам, или подруг, которые напьются и тянут в постель... Вспоминаю, как воровал, а воровал-то от нужды; угонял от безделья, а водку пил, чтобы заглушить свою тоску. Я же никому не был нужен, одно слово — воспитанник... Кругом воспитатели, в школе орут, в ментовке пугают, всякая там общественность от скуки ради совестит, а воспитания-то нет и не было. Спихнули в «спецуху» и отвязались. В «спецухе» жил сам по себе, главное было — до выпуска дотянуть, не «тормознуться». Да и в «спецухе» мы тоже воспитанники такого-то отряда, а у кого что на душе — всем по фиг.
Воспитателям нашим было важно, чтобы мы не дергались, не выступали и чтобы в побег не ломанулись. Пашешь на благо профтеха, и тебе к выпуску наскребут, чтобы хоть шмотье купить, чтобы домой не стыдно было ехать. А как ты живешь, воспитанник «спецухи», никого не волнует: толпой в столовую, строем в кино, отрядом на учебу, отделением на отдых. Вот пацаны и придумали свои законы, чтобы нескучно было: слабак — значит «чуха», сломался — «мареха». Доказывай, кто ты — вор, бугор, пацан, и кем жить будешь. Сколько пацанов прошло через это! Некоторые не выдержали. Кто потом в психушку попал, кто был постоянно в бегах, лишь бы не вернули, лишь бы снова не нарваться на кулаки мастаков и беспредел пацанов. Был такой, что не выдержал и головой вниз с четвертого... Короче, были мы никто за высоким забором вдали от дома. От родоков лишь письма и свиданки. Высокий забор, а за ним жизнь в джунглях.
Я не знаю, зачем я вам все это рассказываю, — вдруг смущенно произнес он и продолжал:
— Меня как-то после «спецухи» спросили: как там житуха? Я друганам ничего не мог рассказать. А почему вам рассказываю, вот так, запросто? Наверное, посмотрел на этих мелких, вспомнилось...
Никита замолчал и глубоко затянулся. Чувствовалось, что ему хочется выговориться, как бы освободиться от тяжелых воспоминаний, которые давят на него. Он пришел сюда, в приемник, в котором осталась частичка его детства, чтобы судить себя и всех тех, кто был причастен к его бедовой жизни, к детству без мальчишеской радости. Никита еще раз вдохнул дым и бросил окурок.
— А вы знаете, кого я вспоминал в «спецухе»? — улыбнувшись, спросил он. — Старшину, которого мы встретили в аэропорту, помните?
— Старшина?! — я старался вспомнить ту поездку с Никитой, и память моя высветила худощавого милиционера с седыми, как снег, волосами, грудь которого сверкала знаками милицейской доблести.
* * *
Мы с Никитой не знали, куда приткнуться в этом многолюдном аэропорту, где пассажиры сидели, лежали и спали на газетах. И тогда я решился.
— А будь что будет, пойдем в «дежурку».
И мы побежали под дождем в комнату милиции. Встретил нас тогда старшина, приветливо предложил чаю.
— Куда ты его? Сбежал? — поинтересовался он.
— Да нет, везу в спецучилище, — объяснил я.
Старшина внимательно посмотрел на Никиту и спросил:
— Это за какие такие грехи?
— Воровал, — коротко ответил подросток. Видимо, ему не хотелось ни расспросов, ни нотаций.
— Ясное дело.
Никита, выпив чаю, поставил стакан. И вдруг старшина задержал его руку. На ней была татуировка фашистского креста. Я сейчас отчетливо помню их руки. Сухая, жилистая рука старшины и твердая, с кровавыми корочками на костяшках и синеватой татуировкой рука подростка.
— Тебя зовут-то как? — спросил старшина.
— Никита!
— Ого! Так мы, выходит, тезки! Я тоже Никита, только Ефремович, — усмехнулся он. Потом достал папироску, размял ее, сделал из мундштука гармошку и закурил. — Я ведь, Никита, тоже воровал, только это давно было, в войну, — сказал запросто старшина, чем очень удивил нас. — Держали нас тогда фашисты в концлагере. Было нашего брата тогда несколько бараков, а к концу осталось лишь в двух. В нашем бараке, почитай, сорок пацанов ждали своего часа. Остальные — кто от работы помер, кто, кровь сдав, на утро мертвяком был, а кого в печах сожгли. К концу войны печь дымила без передыху. Нам-то повезло. Освободили нас американцы. Посадили на машины и повезли. Никто не знал, куда нас союзники везут: едем, гадаем. По дороге началась бомбежка. Ну, мы в лесок. Был среди нас шустрый паренек с Украины, лет пятнадцати, Василием звали. Лежим в кустах, а он нам и говорит:
— Бежать надо, пацаны, к своим пробираться.
Рванули мы за ним. Долго бежали. Остановились дух перевести, оказалось нас семеро разных годов, от десяти до четырнадцати. Слиняли мы от союзников, лазили по лесам. Тимка по звездам определил, куда идти. День уже идем голодными и как-то повстречали в лесу спящего фашиста. Автомат у него взяли. Мы бы потихоньку ушли, да он возьми и проснись. «Хальт!» — кричит. Мы как услышали, сразу будто озверели, кинулись на него. Чуть до смерти не забили. Бросили мы его. Идем, а есть хочется так, что в животе урчит. Ванюшка еле ноги передвигает,.его Ленька с Семкой тащат. Поглядел на нас командир Василь и говорит:
— Надо в деревню идти, пошукать...
Пришли мы, значит, лежим у дома. Выходит немец и поросят своих кормит. Тут Василий встает и с автоматом на него. Немчура перетрухал и начал кричать:
— Гитлер капут! Гитлер капут!
А Василь ему:
— Сами знаем, ты нам пожрать давай.
Сообразил, повел домой. Зашли. Жену его до смерти перепугали. Наелись, да только не досыта. Василь не дал. «А то помрете», — говорит. Тогда мы еду с собою взяли, сложили в телегу. Немец нам лошадку запряг, а сам все косился на командира.
— Давай-давай, вы у нас побольше взяли, а сколько погубили! — торопил его Василь.
Ох, и покатались мы с ветерком! Смеялись и веселились, давно такого не было. За время, что были в концлагере, разучились радоваться. Да только недолго мы веселились: началась бомбежка. Василь-то и говорит:
— Не, хлопцы, лучше пешком.
Распрягли мы лошадку, ну, она скотина умная, обратно к хозяину потопала. Пошли мы пешком. Оружия по лесам валялось навалом, вот мы и вооружились. А с пистолетами да автоматами мы храбрые были и злые на фашистов. По их деревням шастали, харчи себе доставали, одежонку справили. Как-то раз натолкнулись мы на винный погреб. Ну и напились. Идем по лесу, песни орем, немцы-то то ли боялись нас, то ли жалели — кто теперь поймет. Один только на нас с топором вышел, так Мишенька живо ему башмаки сделал. Он такого дал гапака! Как-то под вечер, светло еще было, зашли мы в городок небольшой. Нашли в нем магазинчик, а там велосипедов куча. Новенькие стоят, блестят. Взяли мы по велику и поехали. Не успели выехать, начали бомбить, мы — в канаву. Лежим. Крутом все бабахает, аж земля трясется. Уши заложило, звон стоит. Прямо перед нами бомба взорвалась, посыпался домик. Трехэтажный был и нету его, только груда камней и осталась. Еще рядом-один обвалился, а за ним и маленький загорелся. Лежим мы и слышим: вроде как пацан кричит. Точно! Выбегает из дома пацаненок лет так десяти, куртка на нем горит. Вдруг Василь срывается и — к нему. Куртку на ходу снял, сбил его с ног и курткой своей накрыл. А тут опять засвистело, и раздался взрыв. Мы ткнулись в землю. Как бабахнет! Нас землей забросало. Тихо так лежим, не двигаемся, перетрухали. Думали, кончаются наши жизни молодые. Слышим, вроде как стихло, выбрались из-под земли, выглядываем — лежит наш Василий. Мы его зовем, а он не шелохнется. Рванули к нему, подбегаем...
Старшина замолчал, раскуривая папироску. Я заметил, как дрожали его руки. Глубоко вздохнув, он продолжил:
— На спине у Василия кровавое пятно, осколком его сразу насмерть. Подняли мы его, а мальчишка, немец-то, живой. Гришака схватил автомат, передернул затвор и со слезами и злобой — на мальчишку...
— Фашистский гаденыш!
Тимка толкнул его, очередь выше прошла. Пацаненок перепугался и реветь.
— Не надо, Гришатка, Василь бы так не сделал, — сказал Тимка.
Гришака бросил автомат, сел на землю и зарыдал. Тут из дома немка выбегает, нас завидела, остановилась.
— Пауль! Пауль! — позвала она сына.
Потом подбежала и схватила его.
Похоронили мы Василия на берегу озера. Ванюшка упал на холмик, заплакал. Его Василь больше всех любил, жалел. Подняли мы его. Он в Тимку уткнулся и повторяет одно и то же:
— Васька, ну как же так? Васька, ну как же так?
Дали мы салют в память о боевом товарище, попрощались с ним и поклялись, что, если будем живы, все вместе придем на его могилу. Сестренку его с мамой найдем. Потом мы еще дней пять шли и вышли на своих. Они нас поначалу за «гитлер-югент» приняли, а как Гришатка матом начал их поливать, перестали стрелять.