Саша Черный - Собрание сочинений. Т. 5
— Обморок?.. — цвикнул попугай. Он вспомнил, что в угловом шкафике лежит на полочке нафталин. Посыпать бы?.. Но как на короткой медной цепочке до шкафика дотянуться?
И вдруг с любопытством повернул голову. На стене еле слышно зазвенела мандолина.
МАНДОЛИНА— Зиль-зиль! Нашло чем хвастаться! Из красного дерева… А я из палисандрового, и вокруг отдушины — резная черепаха, а по краю перламутровый ободок… И восемь струн звончей серебра, певучее журчащей воды… И никто на меня не садится: ни кот, ни дети, потому что я благородная вещь. Не граммофон какой-нибудь бездушный: все по чужим голосам иголкой царапает, а своего нет. Зиль-зиль… Бабочка в окно залетит, на струну сядет, и я нежно откликаюсь: «длинь»… Это вам не пружина в кресле.
Качаюсь на стене и отдыхаю. И не бородатой щеткой меня чистят, а замшевой тряпочкой… Да и служанку, Боже упаси, хозяйка ко мне на три шага не подпустит. Это тебе не кастрюля.
Да, да. Настанет золотой сентябрь, уложат меня в теплый футляр, чтобы я не простудилась и не отсырела, и повезут в Италию… Кто еще в этой комнате бывал в Италии? Кастаньеты? Да, да, знаю. Вы с острова Капри, но вы ведь не музыкальный инструмент, а так себе — трещотка из лимонного дерева. Пожалуйста, не перебивайте, когда старшие говорят.
Поеду в Италию, далеко на юг. Внизу полукругом васильковый залив, вверху дымится большая крутая гора, а по склонам белые кубики — дома, дома, дома… Неаполь! О, как я там буду играть. Соловьи в оливковых рощах умолкнут от зависти… Это моя родина: можете не сомневаться. Если поднести меня к свету, внутри ясно виден мой паспорт из мастерской Джузеппе Сакелари, Наполи. Зиль-зиль! Теперь вы понимаете, что я не какой-нибудь барабан, по которому хозяйкин сынок колотит ложкой… И не простуженный граммофон, и не играющий комод, который называется пьянино.
Попугай чихнул, мандолина протяжно отозвалась серебряным баском: «дзав!» и умолкла.
КОПИЛКАДремавшая на столе копилка захлопала своими свиными ушами, заморгала узенькими глазками и задребезжала.
— Она из мастерской Сакелари! Восемь звонких струн! Важное дело!.. Ты лучше скажи, что у тебя внутри? Пустота. А у меня что внутри? Монетки. И на мои монетки хоть сто струн купить можно и булавку для галстука и даже несгораемую шкатулку. Ты поешь? Это всякий шмель может, и никому это не нужно. Хрю-хрю! Самое главное — с достоинством стоять на одном месте и знать, что ты не пустая. Каждый день в меня опускают по монетке. Это очень приятно: я становлюсь тяжелее, солиднее и на всех вас смотрю сверху вниз. Хрю! А когда я наглотаюсь по самую щелку…
МЯЧ— Тебя кокнут молотком между ушей и черепки выбросят в грязное ведро, — весело рассмеялся полосатый мяч на полу и, подпрыгнув выше стола, хлопнул свиную голову по темени. — Хозяйский мальчик ко дню рождения своей мамы накупит фейерверков, и полетят все твои монетки разноцветными мячиками к небу! Паф! Больше ничего. Весело и красиво…
Все вы тут ничего не понимаете. Кресло давно пора отправить на чердак, оно совсем не модное и похоже на старую жабу, набитую утюгами… Стреляй, стреляй своей пружиной, очень я испугался!
Мандолина тоже могла бы быть поскромнее. Разве она может прыгать? Правда, она тоже немножко похожа на мяч: пузатая и полосатая, но брось-ка ее на пол, крак — и готова!
Самое главное, быть веселым и прыгать во что бы то ни стало, куда попало… Ай!
Мяч хлопнулся в корзинку для бумаги, стоявшую у стола, и завяз. На тумбочке у буфета проснулся самовар.
САМОВАР— Ки! Ки-ки-ки! Позвольте и мне поговорить немножко… Я могу пищать только шепотом, потому что во мне нет ни воды, ни углей. Вы все тут иностранки: копилка — немка, кресло — француженка, мандолина — итальянка. А я русский, природный туляк! Так как вы живете в русском доме, то вы должны меня выслушать. Я ненавижу кофейник! Его ставят на плиту каждый день, а обо мне забыли… У меня на груди восемь русских медалей, и я не из мастерской какого-нибудь «Джузеппе Сакелари», прошу заметить: я родился на знаменитой фабрике С. В. Баташева в Туле. Можете убедиться!
Кроме кофейника, у меня множество врагов: минеральная вода Виши, столовое красное вино, сидр, молоко и прочие зловредные напитки. Нет ничего лучше чая! Но разве здесь умеют пить чай? Ставят на газовую горелку неуклюжий, пузатый алюминиевый чайник, обмотают его, чтоб не остыл, в берлинскую попонку и в таком позорном виде ставят на стол.
Почему меня забыли? Где моя любимая самоварная труба? Куда девались мои черные шишечки с крышки? Ки-ки-ки! Почему не исправят моей погнувшейся камфорки?.. Служанка раз в месяц чистит меня каким-то уксусным французским составом и смеется: «Ну ты, старый пароход, не вертись, пожалуйста!» А дети называют меня «тульской пушкой» и запихивают мне в ноздри сквозь кран обгорелые спички. Бедный я, бедненький!..
ПАЯЦПаяц сидел на камине, свесив вниз тонкие, как макароны, ручки и ножки. На белом, словно обмазанном известкой лице ровными шнурочками чернели брови, большие бессмысленные глаза смотрели на лунное пятно на паркете, маленький рот — вишенкой, словно собирался свистнуть. Что это самовар так распищался?..
Попугай снова чихнул. Паяц встряхнулся, скрестил длинные ножки и вялым голоском, дурашливо подпрыгивая на камине, запел:
В доме спят. Тихо-тихо…
И луна так светит мило.
Отчего меня портниха
Ватой пухлою набила?
Режет ниточка под мышкой
Ручки, ножки, словно плеть…
Я хотел бы быть мальчишкой,
Чтобы прыгать и шуметь…
Посадили на камин,
Спрыгнул вниз бы, да опасно…
Третий день сижу один
И тоскую понапрасну…
В голове и в сердце мякоть,—
Таракан и тот живой!
Не умею даже плакать…
Хлопнусь об пол головой!
И хлопнулся. Мягко, словно подушка упала… А сбоку на этажерке тихий шорох прошел… Зашелестели страницы, солидно заскрипели корешки переплетов… Это заговорили книги.
КНИГИ— Вот, только позволь им поговорить… Каждый о себе: какой он несчастный, да какой он хороший… А мы рассказываем о всех и за всех. Мы помним всех прежних хозяев вольтеровского кресла, мы знаем, какую песенку напевал мастер, когда полировал ножки красного дерева… Мы помним даже, как много лет назад мальчишка-итальянец пробовал играть на вот этой старой мандолине, как лопнула струна и больно щелкнула его по лбу. Наши страницы расскажут вам о прежней свободной жизни попугая… Чудесная жизнь! А сколько повестей знаем мы о людях, по карманам которых бродили маленькие монетки, лежащие теперь в глупой свиной голове копилки. И о вашем будущем мы тоже кое-что знаем. Паяца подарят девочке прачки. Она будет его возить в грязной тачке, и он весь перемажется, но зато будет счастлив и излечится от своей меланхолии. Мандолина в Италию осенью не поедет, глупости… Осенью приедет из Болгарии племянник хозяйки, получит в подарок мандолину и заставит ее петь русские песни. Право, они не хуже неаполитанских… Кресло к Рождеству обтянут новым малиновым репсом, оно давно заслужило, чтобы его нарядили в новое платьице… А мы попадем в русскую библиотеку, будем переходить из дома в дом и рассказывать все, что в нас написано. Потреплют нас порядком, но что же, это и есть настоящая жизнь. И вот тогда…
* * *Что будет тогда, книги не успели договорить. Часы в столовой зашипели и гулко звякнули: «бан!»
— Час ночи! — задирая за голову лапу, закричал попугай. — Вещи должны замолчать.
Старая птица хорошо знала все ночные правила, и, уж пожалуйста, никто не смел ей прекословить.
<1926>
ТИХАЯ ДЕВОЧКА*
Утром Тосю будить не надо: просыпается она вместе с цикадами и петухами, их ведь тоже никто не будит. Проснется и тихо лежит рядом с матерью, выпростав голые ручки из-под легкого одеяла. В оконце качается мохнатая сосновая ветка. Порой присядет на ветку острохвостая сорока; в самую рань, когда люди еще спят, она всегда вокруг дома хлопочет. Птица старается удержаться на пляшущей ветке, смешно кланяется клювом, боком топорщит крыло и перебирает цепкими лапками. Шух. И слетает за край окна к веранде. Тося слушает: со стола что-то со звоном летит на пол. Вчера исчезла новая алюминиевая ложечка, должно быть, сорока добирается до вилки. А в кустах над домом взволнованно бормочет другая, подает первой сигналы.
Сквозь успокоившиеся сосновые иглы радостно разливается желто-румяный солнечный леденец. Если закрыть глаза и быстро снова открыть, кажется, что это и не оконце, а подводный коралловый грот, из которого и выплывать не хочется.
В дверь осторожно скребется соседский бульдожка. Тося его голос знает — умоляет, просит, захлебывается, будто горло борной кислотой полощет. Но впустить его нельзя… Плюхнется на одеяло, разбудит маму, разобьет стакан с водой на столике у изголовья. Он ведь любит от всего сердца, что ж ему со стаканами церемониться.