Сусанна Георгиевская - Дважды два — четыре
Волосы у дяди Карло курчавые, с сединой. Благодаря седине лицо его кажется еще смуглее.
Глаза насмешливые. С желтоватым белком, какой бывает у стареющих людей. Нос крупный, орлиный. У рта выражение насмешливой твердости.
Он хорошо поет. Поет не особенно громким голосом и раздувает при этом ноздри.
Поет он вот что:
Скройте скорбь и пэчаль.
Крэпче горечи — гордость…
Помолчит. Еще помолчит… И ругается:
— Эх, чтоб им так и так… Это ж мыло, а не дорога!
И опять осторожно, медленно, будто вглядываясь в туманы, будто прощупывая лазейку среди туманов, едет вперед грузовик. Он едет и дышит натруженно. Вот-вот оборвется его дыхание…
А дядя Карло:
Нэ умрет ваше имя,
Нэ умрет никогда.
Ваше имя — о, сваны!
Словно снэг вечных гор…
4. Пути-дороги
Вот на горе дом.
Похоже, чья-то большая рука смахнула все, что вокруг, огромной ладонью, и остался один пятачок. А на пятачке дом. И снег. И трава. И лошадь, худая и грустная, с продолговатой, склоненной к земле головой.
А вот в котловане разрытой земли и тающего снега крошечное дощатое зданьице… Кажется, оно сейчас уплывет, подхваченное черными потоками. Ан нет! Из трубы валит дым, на окнах занавески… Дядя Карло говорит, что это столовка строителей новой дороги.
Новой дороги? Ну, а как же будет со старой дорогой?
Очень просто. Ее затопит Ингур. Она ляжет на дно Ингура. Вся. И по ней потечет Ингур. И даст электричество.
И люди забудут о старой дороге.
Что ж поделать? Вся земля иссечена дорогами. Каждый шажок по земле — дорога. Опять дорога. И снова дорога.
Так разве ж это возможно — упомнить историю всех на свете дорог?
…Ущелье. Старик и ослик. Две едва приметно движущиеся фигурки: человек и его осел.
…А это?
Расщелины.
А это?
Скалы.
А это?
Яблоня. «Дичок» называется. Она провисла внизу, под колесами. Машина едет все вверх. И вот внизу остается крона цветущей яблони — чуть вздрагивающие, начавшие распускаться белые, снежные точеные лепестки.
Ну, а это?
Ущелье.
А это?
Ручьи.
А это?
Теснины.
А это?
Горы.
Горы, горы и горы…
Грузовик замедляет ход. Он дышит так тяжко, будто ему, грузовику, надобно перевести дыхание. Пора бы!.. На дворе ночь.
И земля — она тоже будто дышит жарким дыханием.
— Это ключи Боржоми, — объясняет Косте усталым голосом дядя Карло.
Ясно: боржом горячий, от него идет пар. А от гор — холод. Ведь горы — это снега и льды… Оттуда, с края земли, бежит их снежное дыхание… Снега не видно. Но слышно — он тут, где-то близко, за этой изгородью, за грудой вон тех камней, вон там, в черноте ночи… А боржом, — он из сердца, сердца земли, оттуда, где живет лава.
Ну, а это?
Фонарь. Такой, как бывает в Москве. Фонарь раскачивается на ветру.
А это?
Много бисерных огоньков.
А это вмятина.
Что?
Очень просто. Вмятина. Огромная вмятина между высоких гор, меж горных цепей, меж горных дыханий, между небом и льдом. Между льдом и землей.
И вот на ней — мачты.
Какие такие мачты?
Каменные. Как деревья без крон… Вместо крон у них лунки окошек.
Башни!
В неясном свете полумесяца выступает их бедный орнамент… Каменный орнамент на каменном дереве. На каменном стволе… Словно ногти на огромных каменных пальцах, поднявшихся от земли к небу.
Стоят иззябшие, тихие, стараются вытолкать из каменной своей памяти, что когда-то их населяли люди. Великаны, козы и сторожевые собаки…
— Что же, что же это такое, дядя Карло?
— Не узнал, дэтка, Мэстийские башни?.. Мэстиа. А вот чайная. Вылезай, Костья. Привэтствуем. Гостем будь.
5. В чайной
Пахнет хлебом, мясом… И тёсом — это от стен. Стены из толстых лесин, неоштукатуренные. А вдоль стен удивительные картины. Без рам. Обыкновенная чайная: у входа собака, а у низкой стойки буфетчица.
Но как только Костя и дядя Карло вошли в этот обыкновенный дом, как только переступили порог этой комнаты, залитой ярким светом электрической лампы, и буфетчица увидела Костю рядом с дядей Карло, она вся просияла… Вышла навстречу, спросила, сверкнув улыбкой:
— Шалаев Константинэ? — И не дождавшись ответа: — Марион Гордавадзе.
И тут же заговорила о чем-то с дядей Карло громко, гортанно и радостно.
Поставила перед ними тарелки. Движения неторопливы, а на лице какое-то безмятежное, особенное выражение, словно женщина переполнена изнутри равновесием, довольством.
Мальчик смотрел на нее, на ее движения — такие легкие, — на оживленный блеск ее глаз, на эти руки с закатанными рукавами и ямочками около локтей, на очень черные, очень гладко и просто зачесанные волосы женщины. Смотрел в лицо ее, выражавшее сияющий покой, и первый раз в жизни ему пришло в голову, до чего не похожи между собой люди и как по-разному бывают счастливы и несчастны они. «Что она знает такое, чего не знаю я, моя мама, дядя Карло?»
Ей было примерно столько же лет, сколько Костиной маме… И стоило ему подумать об этом, как мама тотчас же встала перед ним. Костя услышал ее стремительные шаги, ее короткий смех…
А буфетчица, хозяйка чайной, поставила между тем перед ним стакан чаю. Стакан был в розовом подстаканнике из пластмассы, чай горячий и сладкий.
— Учительница химии тебя ждет-ждет. Просила, когда приедешь, сразу тебя привести… Она ждет, очень ждет…
И Костя сразу поверил этому. Он понял, что в этой маленькой незнакомой Местии его и на самом деле ждала какая-то учительница Жужуны… Ждала и, может, о нем беспокоилась?
Хорошо в чайной. А какие удивительные картины на стенах!.. Но Костя не стал разглядывать их — он смотрел на женщину. Хозяйка переполняла чайную звуком шагов, мягко переступала по дощатому, выкрашенному охрой полу маленькими ножками, обутыми в красные туфли… Вот поставила перед дядей Карло вторую тарелку с жирным мясом, мелькнула обнаженными руками возле самого Костиного носа. Принесла пиво для дяди Карло и опять замелькала руками около Костиных глаз, мягко подняла руку, налила пива дяде Карло…
И Костя понял, что разглядывает ее. Он удивился этому и почему-то устыдился себя. Но ведь никто не видит, о чем думает человек. А то что бы он делать стал?..
Не успел он как следует устыдиться и додумать до конца то, что ему думалось, как она опять прошла мимо. И он опять почувствовал колебание ее платья, обдавшего его душистым ветром.
Он ощущал ее тепло, как ощущают тепло печки. Все вокруг — и рядом, и дальше, там, за пределами чайной, — стало ею: ее живым лицом, ее взлетающими бровями, ямочками на круглых ее локтях…
Это был совсем новый мир, названия которому он не знал, — мир, в первый раз и лишь слегка ему приоткрывшийся, и осчастлививший его, и согревший его.
На Марион Гордавадзе были наколка и белый передник, как на любой подавальщице в столовой. Но на тех — они всего лишь форма. А на ней… на ней это был красивый наряд. Наколка на корону похожа. Передник сильно крахмальный. И шуршит…
Она ходила мимо, выражала почтительность и к дяде Карло, и к нему, Косте, даром что мальчик. Что же такое было это новое чувство, непостижимое, дающее разгон любому твоему помыслу, дарящее веру в себя? И улыбку оно дарило, и обманчивую к себе самому уважительность.
А ведь небось и она чья-то мама. Ведь тоже мама небось? Ну конечно, обыкновенная мама, как и все. Но ведь она такая счастливая! И, наверное, очень счастливыми были ее сыновья и дочки.
И, словно желая уйти от вопросов и тревог, которые одолевали его, он принялся разглядывать картины на стенах чайной. Странные женщины. Головы их повязаны платками, как у монахинь. Цветные платки чем-то напоминали разноцветные шлемы. Из шлемов-платков выступали худые лица.
Синие глаза женщин глядели на солнце. Они были повернуты в сторону густой и тугой синевы неба. Печально и аскетически выглядывали из-под косынок узкие лбы. Нежными были овалы их лиц, неподвижных, продолговатых, словно застывших в глубокой задумчивости.
Эти женщины были как мысль, как что-то, до чего невозможно дотронуться. А она, буфетчица, пролетала мимо, улыбалась, шуршала платьем… Хоть ей и было примерно столько же лет, сколько маме, но ничего в ней не было от первой желтизны осеннего листа, ничто в Марион Гордавадзе еще не было тронуто первым раздумьем осени.
Проследила за Костиным взглядом, увидела, что он рассматривает картины, улыбнулась и вдруг сказала небрежно, как говорят экскурсоводы в музеях:
— Сын, Гордавадзе Георг.
— Ее сын, понимаешь, только что из Парижа вернулся, — отхлебывая из стакана большими, медленными глотками темное пиво, объяснил Косте дядя Карло. — Сын у нее художник… Выставка… Понимаешь?.. А это он матери подарил, — говорил он, прожевывая хлеб и указывая Косте взглядом и большими своими бровями на картины без рам. — Георг и в Японии был, понимаешь?.. Он каждый год приезжает в Сванетия. Сванетия, а? Ему мастерскую дали в Тбилиси, живет в Тбилиси, но каждый год приезжает в Сванетия.