Михаил Подгородников - Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни
Арестанта уводили, а Бокум объявлял всем, что будет суд, потому что Бокум уважает законы и произвола не допустит.
Университетский совет по требованию гофмейстера учредил суд.
К допросам возили скрытно, как в тайную канцелярию. Господин надворный советник Беме, профессор государственного права, качал головой в затруднении, какие правовые начала употребить в сем странном случае: обратиться ли к римскому праву или внять духу законов, предложенных новейшим философом Монтескье. «Ох, эти русские! Они всегда что-то напутают», — негодовал маленький Беме, чувствуя тайное удовлетворение от того, что немецкому гению, строгому, ясному, логичному, не свойственны разрушительные славянские страсти. Университетская снисходительная инквизиция приняла решение освободить всех, кроме Федора Васильевича, чей тон на допросах был сочтен вызывающим. Однако вскоре по приказу русского посла в Дрездене был помилован и Ушаков.
Затем в Лейпциг приехал сам русский посол и стал вести дела перемирия. Соглашение было заключено на равных основаниях: Бокуму оставляли право замещать должность (а значит, и право воровать), студенты освобождались от его опеки и могли жить сообразно своей совести и правилам.
— В городе говорят, вы хотели убить своего учителя. — Лизхен светло улыбалась, и сиял ее белый передник, и блестел в ее руках бидончик с молоком.
— Лизхен, разве можно говорить об этом прохвосте, когда пришли вы. — Он был почти счастлив.
— Но господин гофмейстер очень добрый человек.
— Ах, Лизхен, это ужасно, не продавайте ему молока.
— Нет, отчего же, господин Бокум не скупится и всегда хорошо платит.
С уверенным видом она пошла к двери, за которой жил павший тиран. Она уходила, и улетала мечта, потому что нельзя было любить человека, который поил молоком врага.
«Ну и пусть, ну и прекрасно, ну и отлично», — твер-дил Александр, замерев от боли. Лизхен обернулась, помахала рукой, но российский студент стоял кап каменное изваяние.
Тропинка, которая вела в прекрасный дворец любви, оказалась обрывистой. Он споткнулся на ней и, как ни странно, почувствовал облегчение. Стрела Амура вырвана из раны, он свободен, ничто не должно мешать быстрому постижению наук, к чему призывал Федор Васильевич. Во время бунта они совсем забросили науки, и это небрежение Федор Васильевич строго осуждал.
Через несколько минут он уже сидел у кровати больного Ушакова и исповедовался.
Федор Васильевич выслушал внимательно и сказал, что любовь — вещь опасная, что она превращает оленей в тигров. Любовная страсть сама по себе не вызывает ни одобрения, ни осуждения, но остерегаться ее должно, так как она отвлекает гражданина от поступков, полезных отечеству.
Александр внимал старейшине безропотно, но вдруг почувствовал неодолимое желание устремиться вдогонку за Лизхен: так чудно блестели ее глаза, так нежно пахли волосы, так ласково позвякивал бидончик. Но бежать за молочницей было так же невозможно, как невозможно было Насакину пренебречь волей друзей, их желанием выполнить акт возмездия.
Чтобы отмести наваждение, Радищев заговорил о Бокуме, который теперь подло мстит, старается лишить студентов сносного питания.
Ушаков усмехнулся:
— Он прав.
— Как прав? Он вор…
— Наше общество распалось. Мы не подчиняемся ему и не можем ничего от него требовать. Право предполагает обязанности, и наоборот, обязанности гражданина дают ему право. Человек, вступая в общество, обязуется терпеть зло, причиняемое ему начальником, потому что это зло приносит ему добро — общественное спокойствие.
Ушаков говорил внятно и твердо, как по-писаному, и это было не удивительно: он излагал мысли своего сочинения о праве на наказание и смертную казнь.
— Бокум — наш государь. Мы разорвали связи с ним. Можем ли теперь сетовать на него?
— Ну а если бы Бокум остался бы нашим государем? Имел бы он право на свои издевательства?
— Тогда иное дело. Но разумно ли ему издеваться над нами? Что такое благо государственное? Вообрази: государство есть некая нравственная особа, и граждане оного — ее члены, руки и ноги этой особы. Можно ли подумать, что человек, раздробивши себе одну ногу, захотел воздать зло за зло и преломил потому другую ногу? Положение государства сему подобно. Вот почему государство должно заботиться о благосостоянии и свободе своих граждан. Оно не может желать себе зла.
— Но выходит, деспотические государства желают себе зла.
— Деспотизм лишает народ добродетелей. В странах, где замалчивают мысли, думают мало. Кто смеет самостоятельно мыслить среди народа, подчиненного произволу? Гельвеций утверждает, что развращенность людей, леность, бездеятельность, непривычка мыслить есть дурные следствия деспотизма.
Они заговорили об императорах-деспотах, о Калигуле, Нероне, Диоклетиане, о свирепости наказаний, о нелепости смертной казни, которая никак не служит исправлению нравов.
Они подолгу говорили о материях высоких и важных и при этом не уставали.
Их охватил азарт познания. Радищев не расставался с толстым томом «Основательные наставления хирургические, медические и рукопроизводные в пользу учащимся», где были изложены приметы всех болезней и способы их лечения. Кутузов увлекался Библией и странствовал в мыслях по древней земле Ханаанской. Янов не пропускал лекций благочестивого профессора Геллерта. Рубановский усердно склонялся над лексиконами, он готовил себя к дипломатической карьере и изучал множество языков.
Когда науки утомляли, они шли в город, в ресторацию «На огородах», где лакомились превосходными пирожными, сочиненными пирожником Генделем, чье искусство воспел студент Иоганн Вольфганг Гёте, будущий немецкий поэт:
Твой гений творческий печет оригиналы
Пирожных, любят их британцы, ищут галлы.
А кофе — океан, что у тебя течет,
Конечно, слаще, чем Гиметта [2] сладкий мед!
Стихи были написаны на стене карандашом, российские студенты спрашивали об авторе, и им указывали на высокого стройного студента с орлиным профилем и темными сверкающими глазами.
В воздухе была разлита поэзия, стихи читали прямо в ресторации, иные студенты вскакивали в азарте иногда на стол. Молодые поэты, охотясь за образами и мыслями, бродили в одиночестве по берегам реки, и комары отчаянно жалили их, не давая возможности сочинять вечные строки. У русских отношение к поэзии было прохладным, они предпочитали философию. Они рассуждали о деспотизме и рабстве, о формах правления, о добродетелях и о том, что государства бедные были всегда богаче великими людьми, чем государства богатые. Монтескье, Вольтер, Мабли будоражили их, и Радищев трактовал слова Мабли по-своему, на российский манер: «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому существу состояние».
Лизхен мелькала в толпе горожан, и Александр холодно кланялся ей издали и торопился уйти, боясь, что решимость покинет его и он снова подойдет к той, что считает деспота добрым человеком.
Часто с ними гулял Федор Васильевич. Болезнь его съедала, он исхудал, но никогда не жаловался. Он шел с друзьями, с наслаждением прислушивался к их болтовне, иногда вставлял весомое слово. И в шутку и всерьез он любил вспомнить какое-либо латинское выражение. «Кво ус кве тандем абутере, Катилина, патиентиа ностра?» [3] — насмешливо говорил он Кутузову, который все толковал о масонах: они сообща построят храм Соломона, храм любви и мудрости, человеческой солидарности. А Рубановского, который весьма интересовался событиями придворной жизни, наставлял: «Первая мудрость — глупость отбросить».
Латинский язык он любил за силу выражений, за кованые громоподобные фразы, вобравшие дух державства и вольности и оставленные на века. Ушаков не мог ограничиться лекциями в университете, он приглашал учителей латинского языка на дом, и утро заставало его беседующим с римлянами.
Состояние его ухудшалось. Он слег в постель, но продолжал штудировать книга.
Однажды Ушаков прервал работу и попросил привести врача.
— Скажи, буду ли я жить? Если болезнь неизлечима, то ответь: сколько дней мне осталось.
Врач замялся и шуткой решил отвлечь больного от черных мыслей:
— На то ответить могут только гадалки. Они сидят на рыночной площади, раскладывают карты и объясняют все очень точно.
Федор Васильевич взглянул строго:
— Ты — мой друг, тебе не надо гадать. Твои знания скажут.
— Что мы знаем о человеке? — вздохнул врач.
Радищев всматривался в желтое угасающее лицо Ушакова и понимал, что конец близок. Но врач молчал, он знал, что надежда и утешение часто спасают человека, а правда убивает.