Зиновий Давыдов - Из Гощи гость
— Про то я не подумал, хотя то и ведомо мне, — развел руками князь Иван. — Не подумал… — повторил он тихо, потом поднялся со своей плашки, которая тотчас свалилась набок, и подошел к окошку. Солнце уже стояло низко, и через весь панский бурьян протянулась наискось длинная тень от врытой в землю дручины. Стоявший подле бурый конек молодого князя тер об нее взъерошенную шею.
— Те-те-те… — услышал князь Иван позади себя прищелкивание неугомонного пана. — Ай-ай-ай!.. Совсем упал духом такой молодой рыцарь. Ха! Но ведь ясновельможный князь разумеет, что все те запреты — то такие ж поповские штуки. И коли у князя такая сильная охота научиться по-латыни, то и можно наплевать на те запреты.
Князь Иван быстро обернулся к беспечному пану, невесть что болтавшему, — с ума он, что ли, сошел или, может быть, это хмель его разбирает?
— Что ты!.. Что ты!.. — залепетал князь Иван в испуге. — А коли дознают да сыщут?
— Ха!.. — тряхнул серьгами неустрашимый пан Феликс. — Коли там дознают?.. Ты да я, я да ты, да пестрая моя кляча. И ты ко мне — тайно в мой замок: тишком да нишком, ползком да бочком… Ты ко мне, как говорится по-русски, втай, да не на двор, а по задворкам. О!
— Втай, говоришь?.. — встрепенулся князь Иван и опасливо глянул на хитроумного ляха.
— То так. Втай, мой любый княже. Что нам те поповские штуки?.. Пфе!.. Плевать, одним словом. Ха-ха!.. В субботу в ранку прошу пана до моего замку и — чшш! — втай, втай-тай-тай, тай-тай-тай…
И пан Феликс, наскоро отпив из ковшика, схватил со стола свою заморскую дудку.
Ой, без дуды, без дуды, —
затянул он на полный голос, —
Ходят ножки не туды,
А как дудку почуют,
Сами ноги танцуют.
И несуразный пан принялся дуть в свою дудку и притопывать ногами.
«Ой, и ловкач! — думал князь Иван, глядя на него и усмехаясь, упершись руками в подоконник. — Откуда только берутся они такие?.. И в дуду умеют и по-латыни разумеют…»
Но за окном зашуршало что-то в густом бурьяннике. Князь Иван глянул на двор и увидел все ту же пегую панскую лошадёнку. Она вышла из бурьяна и медленно побрела промеж лопухов, припадая на ногу и тычась мордой в толстые разлапистые листья. Добравшись кое-как к дому, она, навострив уши, остановилась под самым окошком. А неугомонный шляхтич все насвистывал и притопывал, пока не заметил рядом с князем Иваном пегую лошадиную голову, которая уже совсем просунулась со двора в этот панский «замок». Тогда скоморох веселый бросил на постель свою дудку, подошел к окошку и, потрепав свою странную клячу по храпу, молвил:
— Ну, видал ли когда-нибудь князь такое диво?..
XII. О том, как пан Феликс спорил в корчме с иезуитом и что из этого вышло
Ночь спустилась на землю, когда князь Иван, отбиваясь от ночных сторожей и сигая через расставленные на ночь по улицам рогатки, добрался наконец до Чертольских ворот. Здесь жеребчик, не понукаемый ни плеткой, ни шпорой, припустил сам во весь опор к дому, уже черневшему вдали.
Только в окошке у старого князя теплился огонек да Кузёмка-конюх и девка Матренка не ложились, поджидая запоздавшего княжича. Остальные, как обычно, завалилось с сутемок, чтобы на другой день подняться с зарей.
Матренка живо собрала князю Ивану на стол. И князь Иван, ужиная в столовом покое, запивая холодную говядину холодным же квасом, слышал, как за дверью, кряхтя и вздыхая, поднимается с колен отец и как потом грузно падает он на колени, чтобы перед образами поклоны бить без счета, без срока. Но все же вот утихло и у старика, а князь Иван еще долго сидел у оплывающей свечки, упершись локтями в стол, упрятав голову в расставленные ладони. Сонная Матренка несколько раз заглядывала в покой к князю Ивану, раз даже поправила свечку на столе, но потом, не выдержав, заснула в сенях на сундучке. А князь Иван не двинулся с места. «Басни… — стучало в голове у него. — Басни, басни…» Неужто всё, чему учили его, — басни? Светлый рай, черный ад, вечная жизнь за гробом — все это, по уверению шляхтича, одни лишь басни, которыми по всему свету морочат народ попы. Мысль эта была до того непривычна князю Ивану, что он встрепенулся, потер себе виски, взъерошил волосы…
— Нет, нет, — стал шептать он, — не бывало так! Врет, злодей, скоморох, сатана! Все врет…
И князь Иван порывисто поднялся с места, чуть скамейки не опрокинув, но спохватился, опомнился и, осторожно ступая, стал пробираться наверх, в горенку свою. И ночью ему мерещился «сатана» — хохлатый пан с дудкою хрустальной раскатисто смеялся и грохал над ухом у князя: «Басни!.. Всё басни!..» Но это был только сон; никто не входил в горницу к князю. Хохлатый пан мирно спал в своем «замке», высунув из-под епанчи свои длинные ноги, на которых дал он однажды дёру с отчизны, вертелся, вертелся по белому свету и пристал на Руси. А до того жил пан у себя в Литве, как все панки под Рогачовом: ходил в походы, дрался с соседями, пил горилку, читал что попало и сиживал в корчме. Там-то, в корчме, и настиг его рок.
Был летний день, скучный и долгий. В корчме пахло кислым хлебом и дымом прошлогодним. В углу за столом сидел шляхетного вида незнакомый старик. А пан Феликс тянул, по обычаю своему, пиво из кварты и глядел в окно. Там на лужайке, у церковных ворот, расположились белорусы-слепцы. Один, склонив голову набок, настраивал жалкую рылю[17]; другой задирал красное лицо кверху, точно мог он там вытекшими глазами разглядеть в голубом небе два облачка дымчатых, повисших над лесом. И вдруг запел он, краснолицый, с вытекшими глазами, запел тусклым голосом о всех, для кого тусклым выглядел божий свет.
Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома,
Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома, —
пел он, все так же «глядя» вверх, а другой вертел в это время рылейное колесико и бил пальцами в хриплые струны.
Было у мене маленько жита зелена, зелена,
Да пожали вражьи ляхи без мене, без мене.
И после этого запели они оба на два голоса, попеременно вторя один другому:
Взяли нас паны-ляхи в тяжкую работу,
Всю неделю на панщине, панщина в субботу,
В воскресенье пораненько во все звоны звонят,
Да Алеся с козаками на панщину гонят…
Пан Феликс высунул хохол свой за окошко. Шляхетный старик, сидевший в углу, встал с места и подошел ближе.
Старых людей молотити, женок-девок прясти,
Малых деток…
— Но, но, хлопы!.. — не утерпел наконец пан Феликс и плеснул опивками из кварты далеко в слепцов. — На виселицу схотели? Так уймитесь, чертовы дети!
Слепцы умолкли мгновенно. Они схватили торбы свои, не мешкая, вскочили на ноги и одни, без поводыря, стали тяпать палками о землю, спотыкаться, падать, ползти и, поднявшись, снова тыкаться куда ни есть, чтобы убраться подальше от верной виселицы, которую посулил им пан. Ибо он не унимался, пан разъяренный. Слепцы уже забрели в болото и теперь в болоте барахтались, а пан все еще кричал им в окошко корчмы:
— Негодяи!.. Плуты!.. Лодыри!.. Ату!.. Ату-ту!..
И когда наконец притомился ретивый пан и потребовал еще кварту, то заметил старика, сидевшего раньше в углу, а теперь продвинувшегося изрядно к окошку. Старик похож был на медика — в черном плаще и черном берете. Седая борода долгим клином трепетно вздрагивала на черной груди; старик улыбался учтиво и живыми своими глазами глядел пану Феликсу прямо в глаза. Пан Феликс вскочил, отвел правую руку в сторону, левою брякнул, о саблю и поклонился старику в черном плаще.
— Прошу прощения, милостивый пан, — забормотал шляхтич, указав незнакомцу на место за своим столом. — Прошу пана, в добрый час, во славу божью, троицы святой…
У старика сбежала с лица улыбка.
— О какой троице говорит пан милостивый? — спросил он, медленно выговаривая мало, должно быть, привычные ему польские слова. — Я знаю только единого бога, но слыхал и о людях, что язычески поклоняются троице, следовательно — трем богам.
Услышав такое, пан Феликс захлебнулся тут пивом, уронил на стол кварту, рот разинул. А старик сел напротив и велел подать и себе кварту, а кварту пана Феликса снова наполнить. И, когда пан Феликс пришел в себя от неожиданности и испуга настолько, что вспомнил о своей кварте, которая пенилась перед ним на столе, старик улыбнулся и молвил тихо:
— Только так верую, ибо так приказывает мне мой разум.
— Но милостивый пан должен знать… — закипятился пан Феликс.
— Я знаю то, что знаю, — не дал ему докончить старик. — И не более того. Суеверия и бредни, дикий плод ничем не сдерживаемого воображения, — достойно ли это человека, ныне уже исчислившего движение планет и близкого к открытию самого эликсира жизни?[18]