Павел Бляхин - Москва в огне. Повесть о былом
Слева рядом с Седым сидела молодая женщина в зимнем пальто, с теплым платком на плечах. Пышные волосы зачесаны назад. Лицо смуглое, благородное и удивительно милое, улыбающееся. А кто же сидит справа от Седого? Вот это лихо — Елена Егоровна! Та самая Елена Егоровна, которая сегодня утром угощала меня расчудесными котлетами. В таком случае все в порядке, попал куда следует. Впрочем, по коротким, но сильным и крайне своеобразным речам ораторов, один за другим выбегавших на сцену, можно было без груда догадаться и о составе многочисленной аудитории.
Я умышленно застрял на полпути к сцене: надо собраться с духом.
— Слухайте, дорогие мои товарки! — кричала со сцены полная, рыхлая женщина с засученными по локоть рукавами кофточки (пальто она сбросила на стул). — Я хочу о своей хозяйке сказать и насчет собаки тоже, — ее Русланом звать, собаку-то, а хозяйку — Ольга Никитична… Вот она и говорит, хозяйка-то: «Ты, говорит, Марфа, на руках его снеси по лестнице-то. У Руслана, говорит, сердце больное». Это у собаки-то! А в ней пуда три будет. Вот я и таскала ее, как младенца, на пятый этаж и обратно…
— Значит, дура была, — отозвался женский голос из аудитории.
— Как есть дура! — согласилась Марфа. — А теперь бросила. Будя с меня, намаялась. «Как же, говорю, так, барыня-сударыня, у твоей собаки сердце больное, а у меня что? Ты думаешь, такая-сякая, у меня тут камень болтается? — Марфа хлопнула себя ладонью в грудь — Я тоже, говорю, не лошадь! Теперь, говорю, не те времена! Я, говорю, в союз записалась! Я и забастовать могу, коли на то пошло! Тебе, говорю, барыня-сударыня, самой придется с горшками-то воевать. Колечки-то с белых ручек снять придется, грязной тряпицей полы помыть, помои вынести, дров натаскать, обед сготовить. Нет, говорю, теперя Марфы-дуры, коли на то пошло, Марфа Петровна проявилась, вот как!»
— Правильно! Верно! — кричали с мест. — Бастуй, Марфа!
А через минуту говорил уже другой оратор, тоже выскочивший прямо из толпы с поднятой рукой.
Седой чуть улыбнулся в усы:
— Слово имеет товарищ Григорьев Иван.
Это был молодой человек с коротко остриженными волосами, белобрысый, ловкий, гибкий, с мягкими, округлыми движениями, с лицом цвета сырой картошки.
— Вот и я говорю, товарищи: пора и нам, товарищи, поднять свой голос. Мы с нашими буржуями, можно сказать, вместе живем, бок о бок спим, извините, и, конечно, не в комнате, а под лестницей. Мы, извините, на своей спине знаем ихнюю эксплуатацию. Нас, лакеев, бары и за людей не считают. Раз я лакей, значит, у меня и личности нет? Вроде как и души нет, извините? Мотаюсь цельный день как белка в колесе туды-сюды, извините, и тебе же никакого уважения. Одно подай, другое отнеси, за барыней убери, извините, барчуку услужи, а он, гад, и не глядит на тебя, только ручки да ножки подставляет… Обуй его, паразита, одень, накорми, спать уложи — и ты же холуй, извините, тебе же могут и морду набить!
Вся огромная, тысячеголовая аудитория слушала лакея с большим вниманием и сочувствием, словно речь шла о каждом из присутствующих, словно у каждого наболело на душе так же, как и у оратора. А он продолжал говорить горячо, с возмущением и злостью:
— А что мы получаем за все подобные унижения, извините? Мы живем чаевыми, будь они прокляты! Каждому гостю ручку протягивай, колесом спину гни, а он, подлец, сунет тебе гривенник — и глаза в сторону, будто пакость какую совершил, извините. А Максим Горький что говорит? Он говорит: «Человек — это звучит гордо!» Где он, человек, черт меня побери? Лакей человек аль нет?.. Нет, товарищи, без союза нам в человеки не выйти. Все мы на положении домашних рабов, все мы без личности, извините, и всем надо в один союз записаться. Так я говорю аль нет?
— Так! Верно! Правильно! — неслось с мест. — Бастовать надо!
— А что вы думаете? — продолжал оратор, — И забастуем! Остановим все рестораны, гостиницы, чайные. Вытащим на улицу и домашних прислуг, швейцаров, лакеев. Пусть буржуи сами потыкаются туды-сюды, извините! Тут мы им и требования всучим. Рабочие бастуют, а мы что?..
Речь лакея была одобрена шумными рукоплесканиями и сочувственными возгласами.
А я был в восторге. До чего дошло! Даже забитые и приниженные лакеи заговорили о человеческом достоинстве, об уважении к личности, о борьбе за свои нрава!
Когда я решился пробраться к сцене, выступал, по-видимому, дворник, рыжий бородач, заросший волосами, как мохом, с длинными корявыми руками, одетый в полушубок:
— Нет, братцы, «что ж это получается? — это я своего хозяина спрашиваю, — нанял ты меня за двором смотреть, ну, скажем, дрова рубить, туртуар мести, а полиция к чему?» — «Ты, говорит, сукин сын, гляди в оба! — это околоточный на меня орет. — Ежели у вас тут скубенты проявятся ай жиды какие, докладай сей минутой». Их, вишь ты, бить надо, потому — против царя идут. А я на хозяина: «Что же такое получается, барин: дворник я у тебя ай городовой? Ай шпиён какой? А может, я и сам слободы желаю, а может, и я «долой» закричу! Хорошая жизня — она и дворнику не помеха, ваше, говорю, сиятельство. Мы, говорю, тоже в союз пойдем, чем черт не шутит!»
Свою речь дворник сопровождал какими-то странными жестами, тыкал кулаком в воздух, почесывал бока и бороду.
К моему удивлению, выступление дворника вызвало бурю негодования и протеста:
— Доло-о-ой!..
— Дворников в союз не принимать — они с полицией путаются.
— И швейцаров долой — тоже шпионы!..
— Погромщики дворники!
— Доло-о-ой!..
Седой с трудом успокоил собрание. Елена Егоровна энергично помогала ему, стуча кулаком по столу. Здесь она показалась мне как-то солиднее, строже и даже выше ростом.
— Слово товарищу Инессе Арманд, — объявил Седой.
Из-за стола встала та самая смуглолицая женщина, на которую я обратил внимание при входе в зал. Ее встретили аплодисментами, — значит, слышали не раз.
Она стояла, опираясь о стол президиума, и на диво просто, доходчиво говорила о задачах Союза домашней прислуги. Этот союз должен объединить десятки тысяч людей самых разнообразных специальностей: лакеев, горничных, кухарок, поваров, истопников, нянь, кормилиц — словом, всю мужскую и женскую прислугу, обслуживающую хозяев. Что же касается дворников, то Инесса советовала пока в союз их не принимать, а в дальнейшем будет видно. В заключение она призывала готовиться к забастовке и разрабатывать требования к хозяевам об улучшении жизни домашних работниц, о вежливом обращении, о сокращении рабочего дня, о праздниках и т. п. Ее слушали с напряженным вниманием, с радостными улыбками, одобрительно кивали головами.
Я подошел наконец к столу президиума.
Елена Егоровна обрадовалась:
— От комитета прислали? От большевиков? Так я и знала. Сейчас тут выступят от других партий, а ты давай после всех, только покрепче и попроще, чтобы за сердце хватало.
Я согласился и поздоровался с Седым. Он не сразу узнал меня, пришлось напомнить о встрече в штабе МК. Седой встал с довольным видом.
— Ты пришел очень кстати: я, значит, могу и не выступать здесь. Устал смертельно, четвертый митинг провожу… Да, вот письмо из зала подали. Прочти, пожалуйста, а я пойду.
И он вышел из-за стола, посадив на место председателя Елену Егоровну. Та спокойно приняла бразды правления, как будто для нее это было привычным делом. Вот тебе и кухарка!
«Помогите нам сделать забастовку!»
Я устроился у стола президиума по соседству с Инессой Арманд.
Она улыбнулась мне, как старому знакомому, и, кивнув головой в сторону собрания, шепнула:
— Вы понимаете, что здесь происходит? Люди растут на глазах! Поднимают головы самые отсталые, самые униженные!
Нет, я еще не мог как следует осмыслить все, что увидел и услышал в этой буйной аудитории. Для меня все было удивительно и неожиданно!
Между тем на трибуну один за другим стали выходить ораторы от разных партий и союзов: от меньшевиков, от эсеров, анархистов, Союза женского равноправия и других. Однако никто из них не призывал ни к забастовке, ни тем более к вооруженному восстанию. Значит, все считают невозможным выдвигать боевые политические лозунги в такой отсталой аудитории.
Я заволновался еще больше: не окажется ли выстрелом в воздух мое первое выступление в Москве? Но что это за письмо, переданное мне Седым?
Присев за спинами Инессы Арманд и Елены Егоровны, я наспех пробежал его глазами. Письмо было написано мелким, бисерным почерком.
«Товарищ студент!
Я — горничная. С забастовкой согласна, готова начать хоть сегодня. А вот насчет восьмичасового рабочего дня у нас не получится. Утром надо одеть и причесать барыню, почистить костюм барина, услужить всему семейству за завтраком, обедом и ужином, а в промежутках чай да кофей. Потом надо убрать всю квартиру, а у них восемь комнат. Вечером, глядишь, надо еще раз одеть барыню — в гости собирается, потом раздеть и спать уложить. Им ведь плевать на наше время. Как же тут уложишься в восемь часов? Нам и двенадцати мало».