Алексей Ельянов - Чур, мой дым!
Клешня отошел от окна, присел перед ними и мечтательно заговорил:
— А вообще-то, робя, кладовочку бы нам свою. Вот лето придет, картошка поспеет, подсолнух, конопля. Загрузиться бы нам на всю зиму. И чтобы никто не знал, кроме нас. Мне тут один малый рассказывал, что в прошлом году кто-то целую бочку меда со склада стянул. А спрятал он ее в бане, под полом.
— Вот дур-р-рак, — с возмущением вставил Кузнечик, — нашел куда прятать.
— Конечно, дурак, — подтвердил Клешня. — Баню как затопили, а медом-то как завоняет. Что такое? Откуда бы это? Такой хипеш поднялся, жуть. Туда метнулись, сюда. И накрыли. Бочку выволокли из подполья и давай жрать. Объелись ужас как. Тошнить даже стало.
— Да-а-а, — мечтательно сказал Рыжий. — Вот дураки… — Он встал, подошел к слуховому окну, спросил:
— В этой, что ли, бане спрятали?
— А то где же, в этой самой, — подтвердил Клешня и тоже подошел к окну. За ним последовал Кузнечик.
Мне тоже хотелось посмотреть на баню, в которой прятали целую бочку с медом. Я поднялся и, крадучись, стал подходить к окну. Из-за спины и голов мальчишек мне удалось увидеть лишь черный приземистый домик.
— Ты куда! — прикрикнул Рыжий.
— Ладно, не ори на него, — дружелюбно сказал Клешня. — Пусть посмотрит. — Он даже приподнял меня, чтобы я лучше мог разглядеть, что же видится там, за окном, с высоты второго этажа в тихую лунную ночь.
Деревянная колотушка дяди Матвея звонко обстукивала детдом. В группе, наверное, еще не все ребята уснули, не спит и Юрка. Он, быть может, тоже прислушивается к равномерным ударам. Сегодня он подошел ко мне с огромным синяком около глаза и очень злой. «Двое за руки держали, один по морде бил. Собака, собака, собака!» — ожесточенно выпалил Юрка и при каждом слове «собака» бил ногой о землю. Я еще ни разу не видел его в таком бешенстве.
— Кто же тебя, Юрка? — участливо спросил я, а сам подумал, что во всем виновато мое предательство.
— Я знаю кто. Я хорошо, хорошо запомню кто. Я еще только мала-мала потерплю.
— Это Клешня, да? — уже пристыженно допытывался я.
— Тебе незачем знать. Ты молчать не умеешь.
Кто же мог побить Юрку? Конечно, эти трое. Больше некому. Они вот и меня привели сюда на расправу. Ну и пусть, пусть я тоже буду ходить с синяком, тогда Юрка простит меня. Но что произошло? Клешня сам поддерживает меня на весу, чтобы я получше разглядел баньку.
Банька теперь была хорошо мне видна: черная, бревенчатая, с короткой трубой, похожей на перевернутое ведро.
— А вот там, за баней, наши бахчи, — сказал мне Кузнечик. — Знаешь, что такое бахчи?
— Не, не знаю.
— Это где арбузы с дынями растут, понял?
— Скоро землю копать пойдем и под бахчи, и под картошку, — недовольно сказал Рыжий.
— Кто пойдет, а кто и позагорает, — заметил Клешня и отстранил меня от окна.
— Тебе-то что? Ты на кухне опять пристроишься, — бросил Кузнечик.
— А ты как думал? Я не чокнутый, чтобы землю с места на место перекидывать.
— Выходит, мы чокнутые, да?
— А то как же, — заухмылялся Клешня.
— Сам ты знаешь кто?.. — запальчиво начал Кузнечик.
— Но, но! — остановил его Клешня, надвигаясь всем телом и поднимая руку с растопыренными пальцами; он провел пятерней по его лицу так же пренебрежительно, как это попытался сделать Юрке. Но Кузнечик не укусил его, как Юрка, он лишь отвернулся и сплюнул.
— Ну ладно, робя, пошли отсюда, — примирительно сказал Клешня. — А то как бы Монашка на обходе нас не застукала.
И мы все медленно начали спускаться по узкой скрипучей лестнице.
Когда разделись и легли, я долго не мог уснуть. Все прислушивался к звонкой колотушке дяди Матвея, к неясному бормотанию на соседней койке, к скрипу кроватей, на которых ворочались ребята, и думал о своей новой жизни. Я не предполагал, что мне предстоит пробыть в детдоме очень долго.
Новая учительница
В абсалямовском детдоме нас, мальчишек и девчонок, жило больше ста человек. Были среди нас русские, татары, чуваши, евреи, армяне. Были и такие, которые не знали, откуда они родом, кто их родители. Многим пришлось увидеть, как горят деревни, как рушатся многоэтажные здания; слышать разрывы бомб и снарядов, скрежет танков и винтовочные выстрелы. Некоторые мальчишки, прежде чем попали в детдом, долго бродяжили, встречались со шпаной, с ворами.
Жили мы все в одном очень длинном здании с узким коридором. Каждой группе отводилась комната, где стояли железные койки, тумбочки, два стола и несколько табуреток. В моей комнате было летом душно, а зимой холодно. В морозную погоду все жались к единственной круглой печке, но не каждому удавалось прислониться или хотя бы дотронуться рукой до тепла — выгодное место бралось с боем, выменивалось на хлеб или еще какую-нибудь ценность. В такие дни все больше молчали, кутаясь в одеяла, и стоило, пусть случайно, кого-нибудь потревожить, как он огрызался и не хотел простить даже шутки. Только заслышав крик дежурного: «В столовую!» — все срывались со своих мест и бежали через двор по тропе к другому длинному зданию. Там находилась кухня, продовольственный склад и зал, где стояли сколоченные из досок столы и скамейки. Все кидались к своим уже постоянным местам. Дежурный воспитатель начинал перекличку и выдавал каждому порцию хлеба — тоненький серый кусочек, чаще всего с крошечным довеском. Довески нам очень нравились, казалось, что с ними доля больше. Потом из раздаточного окна появлялись высокие глиняные миски. От мисок шел пар, хотелось поскорее начинать есть, но надо было ждать, пока суп раздадут всем и послышится команда: «Начинай обед!» От нетерпения ребята постукивали ложками, шпыняли друг друга.
Обед заканчивался быстро. Все возвращались в комнату, и снова холод, оцепенение, раздражительность и чувство голода, пока не приходило время ужина. А потом сон в холодной постели на жестком матрасе под суконным одеялом, натянутым на голову.
По вечерам мы иногда сдвигали койки и начинали рассказывать друг другу сказки, всякие истории и вспоминали, как кто жил до войны. Верили всему. Кто-то говорил, что вместо хлеба он ел шоколад. Верили. Кто-то рассказывал о том, что в их квартире было пятнадцать комнат. Тоже верили.
Я рассказывал, что в Ленинграде нельзя опустить ногу с панели — сразу отдавят, так много там машин. И этому верили. Да и самим рассказчикам казалось, что они говорят правду.
Клешня как-то рассказывал, что его отец самый главный генерал, а ему, Клешне, вернуться домой пока нельзя: воровское прошлое не позволяет. Вот когда после войны всех за все простят, он приедет в свой город, но только к отцу, а не к матери. «Она с хахалем снюхалась, — пренебрежительно говорил Клешня, сплевывая через зубы. — А до войны у нас мировая житуха была». И нам казалось, что у каждого прежде была «мировая житуха».
Приход весны резко изменял всю нашу жизнь. Мы становились как будто бы ошалелыми от терпкого влажного воздуха, напоенного первой зеленью. В погожие дни высыпали на просторный двор, пересеченный тропами: к столовой, к бане, к школе, к медпункту, к шаткому турнику. Он стоял посреди двора — два столбика с погнутым ломом вверху. Двор наполнялся ребячьим гвалтом, возней, играми. Мальчишки и девчонки разъединялись на компании, на стайки друзей, занятых разными забавами: футболом, игрой в «ножички», в «чижа», в лапту.
А вот Клешня редко играл со всеми. Он с утра до вечера бродил по территории детдома, все что-то выискивал, подбирал. В его карманах было много всякой всячины, он держал ее при себе не просто так. Иногда только сговоришься играть в «орлянку», а Клешня тут как тут. «Может, монета нужна?» — спросит он, склонив набок голову и осклабившись.
Мы знали, что Клешня ничего не предложит задаром. За все ему нужно было заплатить или хлебом, или рыбой, или ягодами. Но, зная это, мы все же часто не могли отказаться от его услуг, и многие ребята были должниками Клешни. Должники становились его «шестерками», обязаны были развлекать его и подчиняться ему.
Развлекали его обычно на солнцепеке за двухэтажным зданием школы, куда редко приходили воспитатели. Легкий, вертлявый и задиристый Кузнечик так похоже изображал пьяного мужика, что мы все покатывались со смеху. Не смеялся только Клешня, на его лице не было даже улыбки, но всякий раз, когда Кузнечик, заканчивая представление, падал на спину, Клешня просил:
— Кузя, сбацай чечетку.
Кузнечик вскакивал и начинал быстро-быстро перебирать ногами, выстукивая дырявыми ботинками веселый ритм.
А толстый пучеглазый Рыжий очень забавно пел частушки. Он повязывал полотенцем свою лохматую голову, и его мясистое лицо становилось еще круглее; несуразно и уморительно глупо торчал между вздувшихся щек вздернутый маленький нос. Рыжий запевал частушку писклявым голосом, чинно ходил по кругу, притопывая каблуками и подмигивая. Мы опять хохотали, а Клешня лишь сосредоточенно слушал.