Константин Носилов - Яхурбет
Когда я выбежал на улицу, там полно было народу. Все стояли, с трепетом следя за его маневрами в заливе; на домах уже развевались флаги, и только Яхурбет один не знал, какое ждет событие, навстречу которому, приветствуя, уже грянула с горочки наша пушка.
На нас надвигалась цивилизация, совершенно другой, уже позабытый мир, и как-то жутко было предстать пред ним такими мрачными, обношенными, грязными, — так, как нас украсила полярная ночь.
Вот пароход уже входит в гавань. Я торопливо сажусь в шлюпку, чтобы ехать на ней для встречи прибывших гостей. Яхурбет, дрожа от страха перед чудовищем, подавшим голос толстым пронзительным гудком, садится тоже; туда же залезает наша приятельница Машка, и мы едем впятером с гребцами-самоедами, представляя, должно быть, чисто полярную группу.
— Браво, браво, — встречает меня знакомый добрый капитан не то от радости, что видит в таком сообществе, не то от радости, что видит еще живого… И мы по трапу вваливаемся на пароход, встречаемые всеми, не исключая даже черных кочегаров.
Яхурбет даже растерялся от невиданных многочисленных людей, обступивших и рассматривающих нашу группу; но Машка была уже в этом отношении опытной и смело направилась в сторону кухни, из которой что-то парило, догадываясь, вероятно, что коки (повара) добрее матросов.
Нечего и говорить, что мы были почетными гостями на пароходе благодаря своей зимовке и лишениям и были предметом общего внимания.
Яхурбет понравился очень многим. Некоторые даже находили, что из него выйдет особенная полярная собака, и, быть может, кровь чистокровного водолаза, смешанная с кровью самоедских собак, даст для этого острова особенную потом породу собак, которые будут отличаться мохнатой, красивой, кудрявой шерстью, громадным ростом и выносливостью, не говоря уже о способности выносить большие тяжести в упряжке.
Я был доволен таким вниманием и только тайно скорбел, что мне предстоит скоро оставить его тут в одиночестве на полтора-два месяца, пока я буду в дороге и в Петербурге.
Предстояла не совсем приятная разлука с собакой; я чувствовал, что в ней моя привязанность, и если чем утешался немного, то это тем, что я не подвергну ее в Петербурге наморднику и тем лишениям, которые предстоят собакам на железной дороге…
Относительно другой привязанности — к Машке я был спокоен; она вместе со мной ехала в Петербург, только с тою разницей, что ее повезут из Архангельска морем кругом Швеции и Норвегии, а я поеду прямо, водой и железной дорогой.
И как я ни откладывал минуты разлуки, — она настала.
— Яхурбет! Ты останешься в моей квартире. За тобой будет присматривать кривая бабушка, — говорил я ему не раз, перед самой разлукой, перед свистками парохода, прощаясь. Но пес не слушал меня и что-то как будто предчувствовал, видя, как пустеет комната и выносят мои вещи.
— Яхурбет, будь умницей, не гоняйся напрасно за песцами! — говорил я ему ласково, но он повизгивал и бросался ко мне на грудь, видимо, понимая, что я еду.
Я бежал от него на пристань, где уже ждала меня шлюпка, оставив его с кривою бабушкой в комнатах, но он вырвался от нее и бежал туда, видя, что я покидаю остров.
Как он бегал по берегу, дожидаясь меня, думая, что я еще ворочусь с парохода! Как он рвался ко мне, бросаясь в волны с берега, видя, как пароход со мной уходит! Как он выл страшным голосом на берегу, когда мы удалялись дальше!
Потом я уже не видел его, не мог за ним следить, потому что горло сжали рыдания, а глаза застлали слезы.
Знаете, когда в жизни нет друзей, привыкаешь страшно и к собаке.
Но я скоро утешился: мысль, что пес среди друзей и сыт, и дома, на своей родине, меня успокаивала; я верил, что- собака будет цела. Красивое море, с его синими волнами, меня развлекало немало, а тонущий остров с пятнистыми горами, где все еще не вытаяли, несмотря на лето, снега, казался, так оригинален, красив таинственным своим безмолвием и одиночеством, что я им залюбовался.
А потом качка морского пути, полярные плавающие льды, туманы, попутные суда с темными парусами, летающие над водой и касающиеся крыльями волн буревестники, ныряющие киты с фонтанами, стадо белух, — все это так заняло меня, что я только поздно вечером вспомнил бедную собаку, воображая, как она чутко прислушивается, лежа у меня на коврике, у кровати.
А потом я и совсем редко стал вспоминать пса, — такова привязанность человека.
Я вспомнил Яхурбета живее и стал задумываться о нем все более и более только через полтора месяца, снова на Ледовитом океане, следуя к Новой Земле и нашей, казавшейся где-то далеко-далеко колонии, везя Яхурбету красивый стальной ошейник.
Чем ближе я ехал, тем больше задумывался. «Жива ли собака? Не случилось ли с нею какого несчастья? Сыта ли она?» И даже порою я видел ее во сне худую и тощую, то сытую и веселую, скачущую ко мне на шею…
Вон горы, снегом покрытые, белые горы; я даже не узнаю своего острова. Вот, кажется, наш залив: так он неузнаваем стал через полтора месяца, покрытый снова снегом. Вот и наша бедная одинокая полярная колония, видно, что на берегу нас встречает кучка народа.
Я охватываюсь за бинокль и узнаю знакомые дорогие лица; но пса нет, и в поле зрения все самоедские чужие собаки.
«Неужели не выдержал, погиб с тоски, иль что случилось?» На сердце какое-то тяжелое предчувствие, и я печально сажусь и еду на шлюпке домой, как вдруг на берегу знакомый лай… и собака.
— Яхурбет! — кричу я во вое горло. В ответ визг и лай собаки, которая бегает у самой воды по камням.
— Яхурбетко! — кричу я от радости и машу рукой и ему, и самоедам и вижу, как собака садится на берегу и воет, страшно воет…
— Яхурбет! — кричу я еще, и он бросается в холодную воду и плывет ко мне, встречая меня уже у пристани, не сводя с меня темных глаз, повизгивая не то от холода, не то от радости, что видит меня, наконец, с собою в лодке.
Он лизал мне руки и лицо, и я не отворачивался, потом он мокрый скакал на меня на пристани, когда я здоровался с самоедами и обнимал старушку-самоедку — кривую бабушку.
Нечего и говорить, что это была радостная встреча и она стала еще гораздо радостнее, когда мне рассказывала бабушка, что было с собакой.
Бедный пес скрылся из глаз ее, как только отплыл пароход, дав последний прощальный свисток берегу. Самоеды видели, как он бросился было сначала догнать пароход, как он добежал до мыска, выл ужасным образом и, наконец, бросился в море; а потом он пропал на четверо суток, и все полагали, что он уплыл в море и был захлестан там крупными волнами.
Он явился только на четвертый день, явился усталый, голодный, ободранный и все нюхал мои следы, все к чему-то чутко, даже ночью, прислушивался, вскакивая и бросаясь к двери, когда слышал чьи-нибудь шаги… Но, встретив чужих, тоскливо ворочался, снова укладывался возле кровати на коврик и так стонал, так вздыхал, что было вчуже жалко.
Однажды в заливе показалось судно под парусами. Пес поплыл к нему и чуть не утонул, заливаемый там, далеко от берега, волнами.
В другой раз, наскучив ожидать моего возвращения, он почему-то убежал далеко в горы и бегал там весь день, вероятно, отыскивая мои следы. Самоеды говорили, что он бегал за полтораста верст на Карский берег, где он вместе со мною имел сражение с белым медведем, и воротился поздно на другие только сутки, все такой же печальный и худой.
Наконец, он, видимо, успокоился. Бабушка ему твердила, что я возвращусь, и он как будто понимал ее уверения и все ждал меня, все прислушивался и тяжело вздыхал, тоскуя одиноко.
Бабушка, добрая бабушка, даже плакала, рассказывая, что он извел своею тоскою ее душу; а я сидел, улыбаясь и гладя рукой голову этого пса, который, казалось, понимал, что рассказывают про его похождения за время моей отлучки.
На толстой кудрявой шее пса теперь красовался стальной никелированный красивый галстук, и на нем вырезано было: «Яхурбет».
X
Теперь мы были неразлучны: пес не отходил от меня ни на шаг; даже ночью следил за моими движениями. Он как-то быстро изучил все мои привычки: когда я брал книгу из библиотеки, он спокойно свертывался на оленьем коврике у моих ног, будучи вперед уверенным, что я долго останусь в покое. Когда я стучал в стену, он знал, что придет матрос и принесет мне завтрак или чаю. Когда я снимал туфли, он уже повиливал хвостом, предчувствуя, что будет прогулка, а когда я брался за патроны и ружье, он так лаял, скакал на меня, бросался к дверям, как будто торопил меня охотиться за песцами.
Эти песцы решительно, кажется, сводили его с ума: когда мы выходили на двор, он стремительно кидался по направлению в горы, как бы говоря, что там его неприятели; и только видя, что я направляюсь в другую сторону, он покидал это направление и следовал, описывая круги передо мной по льду залива. Признаться, он был неравнодушен ко льдам; и когда мы бывали с ним в далеких торосах, у края льдов, далеко в море, он не отходил от меня на дальнее расстояние, как будто помня свою стычку с белым медведем. А торосы, белые, похожие на белых медведей, приводили его порою в такое смущение, что он долго лаял на них, пока не убеждался, что это лед. И тут еще обнюхивал, обходил их кругом, как бы не доверяя очень зрению.