Израиль Меттер - Товарищи
Митя самозабвенно пилил, не останавливаясь, не глядя по сторонам.
День пробегал быстро и незаметно. От утренней линейки до обеда каждая минута была заполнена делом, и если дело спорилось, так приятно было тут же, в мастерской, шумно построиться и пойти в столовую на обед.
Пройти надо было всего только через двор в другое здание, но после четырех часов спорой работы на душе у Мити было спокойно и весело; не так весело, как бывало, когда бежишь у себя в Лебедяни в кино или на Дон, а совсем по-другому: как будто так же смеешься, так же хочется громко разговаривать, но это веселье взрослого человека, поработавшего на славу.
И есть хочется по-иному, и руки моешь иначе: смываешь рабочую грязь; а на ладонях у самых пальцев кружочки мозолей.
В столовой шуметь не полагается, но попробуй пообедать тихо, если кругом столько знакомых ребят и каждому хочется сказать два-три слова…
Стулья сами по себе отодвигаются с шумом, ложки и вилки звенят. Посреди стола лежат пухлые ломти ноздреватого хлеба; они разложены колодцем на большой тарелке. Вкусно пахнет борщом, супом, жареной картошкой, мясом. В стаканах — подернутый матовой пленкой кисель.
Тарелка уже дымилась перед Митей.
За четырехместным столом сидели четверо друзей. Степенно и медленно ел староста Петя Фунтиков. Он теперь уже староста группы. Поев, он вытирал хлебом тарелку и клал в нее вилку и нож. Торопливо глотал Сережа Бойков, не сводя глаз с киселя. Его всегда одолевают сомнения: начинать ли обед с третьего или кончать им?
Что скажет по поводу еды Сеня Ворончук, известно его товарищам с первого дня: в Полтаве готовят вкуснее. Тем не менее съедает он всё и часто берет вторую тарелку супа. Он только любит под свои поступки подводить базу.
— Ем две тарелки, потому что для работы нужна сила.
Из столовой вышли порознь, немножко отяжелевшие после обеда.
Митя садится с ребятами на штабеля досок, на солнышке. Тут собираются ученики и других групп. Говорят о работе, о футболе, обсуждают характеры мастеров, немножко хвастают производственными успехами.
— Нам сегодня ножовку дали делать.
— Какой группе?
— Двенадцатой.
— Зачем врешь? Матвей Григорьевич говорил, что план для всех групп одинаковый.
— План одинаковый, а наш мастер принес сегодня ножовку.
— Как принес? Показал, что ли?
— Показал. Говорит, будете делать.
— Когда?
— Вообще.
— Так бы и говорил. А то говорит, — сегодня. Показать можно и трактор, а ты попробуй его сделать…
Митя сидел молча, жмурясь от солнца; до него доносились голоса товарищей, иногда он терял нить разговора.
— Почта была?
— Восемь — один в пользу ЦДК.
— Китайцы им такого жару дали!
— А я тебе говорю, Поль Робсон плевал на их угрозы.
— Если будет валять дурака, мы к его матери войдем…
— Спрячь папиросу, мастер идет!..
Лениво ползут мысли. Валяет дурака Костя Назаров. Это про него сейчас Сеня сказал. Курит парень из двенадцатой группы, который врал про ножовку. А что касается угроз империалистов, то Митя плевал на них так же, как и Поль Робсон.
Вторая половина дня пробегала еще быстрее, чем первая. Приближался вечер, а с ним тоска по дому. Хуже всего было, когда гасили свет после отбоя ко сну.
Никак не удавалось быстро заснуть. С завистью он прислушивался к сонному причмокиванию Сережи, к ровному дыханию Фунтикова, смотрел на фонарь за окном, чтобы от света устали глаза, а сон всё не приходил. То казалось, что подушка слишком теплая, — он переворачивал ее холодной стороной; то одеяло как будто не так лежало и простыня скатывалась к ногам.
Он уговаривал себя: ночью все должны спать, завтра рабочий день, год быстро пролетит, а там каникулы; он поедет домой, выйдет на станции, увидит знакомую мельницу, элеватор. Стоило мысленно дойти до элеватора, как Митя уже точно знал, что теперь не заснуть. Тогда он начинал вспоминать всё по порядку: мать, Дон, яблони, рыбалку, опять мать, школу, снова мать…
Иногда с постели у окна раздавался свистящий шопот Сени Ворончука:
— У нас сейчас повидло варят.
Митя молчал. Может быть, Сеня говорит со сна.
— Не спишь? — спрашивал Сеня, ни к кому персонально не обращаясь: ему безразлично, кто бы ни откликнулся, лишь бы откликнулся.
— Не сплю. А что?
— Я говорю, повидло у нас варят, — слива давно поспела.
Несколько секунд длилось молчание, и если Митя не нарушал его, снова раздавался уже умоляющий шопот.
— До самой речки сады… У вас как речка называется?
— Дон.
— А у нас Ворскла, — обрадовался Сеня. — Берега крутые, нырять удобно. Ты нырять умеешь?
— Кто ж не умеет!
— Вниз головой?
— Смешно. Конечно, вниз головой.
— Другие любят ногами, — извиняющимся тоном сказал Сеня. — А козодои у вас водятся?
— Это что?
— Птица такая с длинным клювом; она козье молоко прямо из вымени сосет.
Сеня тихо и радостно рассмеялся.
— Враки, конечно. Легенда. Пастух какой-то, ворюга, придумал еще при царе, чтобы кулаков надувать: сам напьется козьего молока, а на птичку валит. С тех пор ее и прозвали: козодой. А ты лошадей купал?
— Кто ж не купал!
— Верхом?
— Смешно. Конечно, верхом.
— Я на одном против течения плыл. Ох, и конь!.. Вороной, как черт…
И вдруг донеслось сонное бормотанье Пети Фунтикова:
— Загребай правым… Табань, табань…
— На лодке катается, — завистливо шепнул Сеня.
— Ты про коня говорил, — напомнил ему Мити, но Сеня досадливо зашипел:
— Погоди, дай послушать, что человеку снится.
Притаившись, боясь пошевелиться, ждут.
— Твой нож тупой, бери мой, — бормотал Фунтиков.
— За камышами поехал, — объяснил Сеня.
Пете везет больше, чем другим: он часто видит сны, и не какие-нибудь бессмысленные, где кто-то кого-то догоняет, а кто-то падает с громадной высоты, — нет, во сне Пете видятся Волга, дом, родня.
Митя и Сеня ждут, что Петя снова заговорит, но с постели слышится только сладкое посапыванье. Сеня, наконец, теряет терпение. Он протянул руку через прутья своей кровати и потряс за ногу Фунтикова:
— Петя!.. Слышь, Петро, чего дальше-то?
Фунтиков долго не просыпается, потом испуганно садится на постели и, не рассуждая, начинает натягивать брюки: ему кажется, что его будят на занятия.
— Постой. Это я тебя будил. Ложись. Ночь еще.
Петя покорно ложится. Видно, что он сейчас ничего не соображает.
— Камышей нарезал? — донимает его Сеня.
— Нарезал.
— С лодки купался?
— Купался.
— Глубоко?
— Глубоко.
— Ну, прости, что разбудил. Спи дальше.
Петя не нуждается в разрешении, он убежден, что весь разговор и так происходил во сне.
Утром он всегда поднимается с чувством неловкости: мало ли чего наболтал во сне, а потом ребята смеяться будут. Ему кажется, что для старосты это не солидно — видеть, например, во сне маму и, главное, орать об этом на все общежитие.
Место Фунтикова в мастерской рядом с Митей.
Петя хороши понимает, что звание старосты обязывает его к отличной работе. Поэтому он не торопится, как Митя.
Лучше начать потихоньку, а потом он наверстает. Когда косишь, тоже нельзя сразу всю силу вкладывать в плечо, от этого начинает ломить руку… Фунтиков внимательно осматривает разметку на своей поковке. Может полечиться прекрасный молоток, если только как следует постараться. Конечно, трудновато запомнить всё, что говорил мастер, но в крайнем случае у него ведь можно и переспросить.
Кстати, надо будет после работы узнать у него, какой план дали на группу. И чтоб не получилось, как в прошлом году в одной бригаде в их колхозе: последние две недели уборки сплошная штурмовщина. Отвечать-то придется вдвоем: ему, Фунтикову, как старосте, и, конечно, мастеру.
Передохнув секунду, Петя быстро оглядел всю группу. Баловства пока не видно. Вон у Сережи Бойкова даже лоб мокрый. На Сеню Ворончука тоже можно вполне положиться, — работник стоящий. А Костю Назарова надо будет прибрать к рукам. Задаваться начинает. Мать, наверное, разбаловала…
Стоп! Кажется, заехал… Тут пилить нельзя, а то обпилишь разметку.
У окна тиски Кости Назарова. С утра, первый час, Костя обыкновенно работал старательно. Потом ему начинало казаться, что он стоит у верстака уже очень давно и вряд ли имеет смысл продолжать это занятие.
Ну что? Ну, сделает он молоток с круглым бойком. А зачем его, собственно, делать своими руками, когда можно выпросить у матери семь рублей двадцать копеек (мастер сказал, что это государственная цена молотка) и купить его в магазине. По плану надо затратить на молоток двадцать часов. Почем же это у них в училище расценивается час Костиной работы? Семь двадцать, деленное на двадцать… В общем, приблизительно тридцать пять копеек. Негусто! Он-то лично, Костя Назаров, ценит свое время гораздо дороже.