Корней Чуковский - Солнечная
— Ах ты, маримонда египетская!
Илько съежился и бесстыдно залопотал:
— Я нечаянно…
Доктор запыхтел как паровоз.
Борщ унесли и заменили холодной ухой.
Энверу обещали новый глобус, но он был безутешен и горько оплакивал старый.
В тот же день собрание звеновых, обсудив поведение Илька, вынесло единогласный приговор: Илько за свой хулиганский поступок лишается права участвовать в праздновании Первого мая.
Это была очень суровая кара, и применялась к самым тяжелым преступникам, но Илько только ухмыльнулся презрительно:
— Пожалуйста. Плакать не стану. Очень мне нужно ваше Первое мая!
Впрочем, он куражился недолго. Вскоре ему пришлось пригорюниться, потому что на площадку пришла Зоя Львовна и сообщила потрясающую новость.
Решено, что Первого мая их всех, и ходячих и лежачих, всех как есть, повезут на грузовиках далеко-далеко, до Пентапейского колхоза, и назад.
На грузовиках!.. Вот так здорово! Вся Солнечная засияла от радости. Ведь многие столько лет, столько лет, не вставая, пролежали в постели…
Столько лет не видели ни автомобилей, ни кур, ни коров, ни первомайских демонстраций, ни улиц.
— Я увижу трактор! — волновался Цыбуля. — И мельницу!.. — А я милиционера!..
— А я индюка!..
Вслушиваясь в эти веселые крики, Илько долго крепился и выпячивал губы, но потом захныкал, как старуха:
— Ой, милые! Ой, золотые! Ой, больше не буду! Ой, возьмите и меня покататься!
— Лишенцам не полагается, — басом ответила Мурышкина Паня.
2. Илько
Илько ожидал, что Буба, оценив его подвиг, сделает его своим закадычнейшим другом.
Однако Буба не только не выказал ему никакой благосклонности, но, перед тем как уйти в изолятор, буркнул ему на прощание что-то вроде «гад» или «гадина».
Это слово вполне подходило к Ильку. Он и правда был какой-то гаденький, и товарищи его терпеть не могли.
Говорили, что, перед тем как очутиться на Солнечной, он с самого раннего возраста помогал своему отцу торговать. У его отца была в Одессе лимонадная будка, и мальчик провел там всё детство.
Голос у него был фальшивый и сладкий, как у профессионального нищего. Когда он клянчил у кого-нибудь веревочку, коробку или марку, он делал жалкое лицо и надоедливо тянул плаксивым голосом:
— Ну, пожалуйста! Ну, милый! Ну, золотой! Ну, брильянтовый!..
А когда его везли в перевязочную, он визжал и всхлипывал гнусаво:
— Ой, пустите! Ой, не надо! Ой, красавчики!
Все смотрели с презрением на этого визглявого труса. Ребята отлично знали, что болезнь у него такая тяжелая, как у многих других, и им было тошно слушать его непристойные вопли.
— Перестань трепаться, — говорил Соломон. — Ты хуже Бубы, ты срам и позор для всей Солнечной. Посмотри на Энвера. У него и спина, и колено, и почки, а разве он слюнявится, как ты? Посмотри на Федю: ему только что выскоблили коленную чашку…
Илько ухмылялся, ежился и говорил: «простите, извините», а назавтра снова разыгрывал труса.
Ябеда он был невозможный. Только и слышно было от него с утра до ночи:
— Зоя Львовна, Володя дражнится…
— Зоя Львовна, Симка кидается дохлой улиткой.
— Зоя Львовна, Петька называет меня Чемберленом…
И если Зоя Львовна делала виноватому выговор, Илько поддакивал и смотрел ей в глаза по-собачьи. Но стоило только старшим от него отвернуться, он пакостил исподтишка всем и каждому.
У Гиты он выпросил марки и пустил их по ветру, будто нечаянно.
У Лели выманил ее маленькое круглое зеркальце и начал пускать в нее зайчиков, — зайчики на юге очень яркие, так и ударяют в глаза.
У Марины при помощи мастирки похитил костыль и швырнул его за огородную грядку, так что его долго искали.
Эту Марину он преследовал почему-то с особенной злобой. Марина уже выздоравливала, и ее понемногу приучали ходить, потому что ноги у нее после нескольких лет неподвижности ослабели и отвыкли от ходьбы.
Каждый день ее подымали с постели, и она медленно ковыляла на своих костыльках к бассейну, где плавали рыбки. Илько, должно быть, завидовал ей, что она уже стала ходячая, и всячески старался обидеть ее. Она была близорука, и вот Илько просит ее нищенским, хнычущим голосом, чтобы она подала ему с пола колечко, блестящее, черное, что лежит около хвостатого дерева.
— Ну, пожалуйста! Ну, золотая! Ну, серебряная!..
Ходячие дети считают своей непременной обязанностью исполнять такие просьбы лежачих. Марина нагнулась, схватила колечко и вдруг вскрикнула от ужаса и сильно тряхнула рукой: то было не колечко, то был гадкий кивсяк, отвратительный червь, который водится в сырых местах на юге.
Илько заегозил, захихикал и сказал с противным простодушием:
— Ей-богу же, я ненарочно! Я думал — колечко, а это кивсяк!
— Сам ты кивсяк! — выразительным шепотом сказала Марина.
Все глянули на Илька и увидели, что он и вправду — вылитый кивсяк, такой же лоснящийся, тонкий, так же извивается и корчится.
— Кивсяк! — подхватила Леля, и с той минуты он сделался кивсяком для всей Солнечной.
3. Все полетело к чертям
До сих пор обитатели Солнечной жили дружно и ладно. Каждое слово врача было для них законом. Так как они понимали, что им иначе не выздороветь. Дисциплину поддерживали всем коллективом, а коллектив у них был крепко налаженный. Он делился на одиннадцать звеньев, в звене по пяти человек. В звеновые выбирались обычно самые толковые ребята, и каждый звеновой отвечал за пятерку.
Но теперь, без тети Вари, без Израиль Мойсеича, всё как будто развинтилось на Солнечной.
Как нарочно, сюда привезли целую партию новых больных, так называемых диких, то есть еще не приученных к здешним порядкам. Их следовало бы разместить по разным звеньям, но глупая Фанни Францевна сбила их всех в одну кучу — у той же бочки, недалеко от Илька. Так что у бочки образовалась целая колония диких, которые не то чтобы буянили, но были непокорны и крикливы.
То и дело кричали друг другу какую-то воинственную чушь:
Ябеда соленая,
На костре вареная,
Сосисками подбитая,
Чтоб не была сердитая!
Сережу такая чушь почему-то раздражала до слез. Он крепко затыкал себе уши, и, конечно, когда дикие заметили это, они стали кричать еще громче.
Главным же несчастием была скука.
Этой скуки, конечно, не могла разогнать субтильная учительница Людмила Петровна, временно заменявшая Израиль Мойсеича. Людмила Петровна говорила о том же, о чем говорил и он — о борьбе за пятилетку, о стройке, но губки у нее были бантиком, и она чирикала, как птичка:
— Чик-чирик успехи! Чик-чирик победы! Чик-чирик Кузбасс и Москанал!
И такой мармеладный у нее был голосок, что пятилетка превращалась у нее в пятилеточку, а Москанал — в москанальчик.
Немудрено, что Солнечную охватила свирепая скука.
Сережа попробовал было высмеять чирикание Людмилы Петровны, и в мозгу у него зашевелились такие стишки:
Что же ты, как чиж на веточке,
Нам поешь о пятилеточке?
Пятилетка не конфетка
И сама не прыгнет в рот.
………………………….
Но дальше ничего не мог придумать. На него тоже напала какая-то вялость, и все валилось у него из рук.
Только в сумерки, когда Людмила Петровна приходила с какой-нибудь завлекательной книгой, на Солнечной начиналась по-прежнему приятная жизнь.
Сережа любил это предвечернее время. Ветер стихал, море как-то необыкновенно добрело, становилось уютным и грустным, на небе предчувствовались звезды.
После ветреного солнечного дня хорошо лежать под тихим небом и слушать, как читают о республике Шкид.
Мастирки и теперь не унимаются. То из той, то из другой кровати они ракетами взлетают в высоту и повисают на железной перекладине тента, но в этот тихий предвечерний час даже мастирки теряют свой воинственный вид и кажутся безобидными, кроткими.
Да они такие и есть в эту пору. Их подбрасывают не из озорства, не для грабежей или битв, а просто так, для того, чтобы хоть как-нибудь выразить тихую, немного печальную радость, которая почему-то наполняет сердца в это время.
— Мы бросаем их шепотом! — сказала однажды Леля, и действительно, в этих мастирках был шепот.
Когда была здорова тетя Варя, она как раз в это время всегда подходила к самым тяжелым больным, и лихорадящие дети, особенно девочки, жадно прижимали к ее жестким рукам свои горячие щеки и лбы. В этот тихий предвечерний час им особенно хотелось быть обласканными.
Но понемногу даже в эту тихую пору Солнечная стала горланить и буйствовать.