Гавриил Левинзон - На три сантиметра взрослее
— Юра, — требует она шепотом, — ты мне должен объяснить, что это за девушка. Я взглянула на нее краем глаза — она мне не внушает доверия. Паспорт у нее есть?
Мама ужасно боится грабителей и вообще посторонних. Рассказать ей сейчас о Наташе нельзя: она всполошится еще больше — потом, постепенно, когда она успокоится, я ей расскажу.
— Что за спешка? — говорю я. — Не торопись…
Можно бы ей повторить то, что сказала о Наташе мама Владика.
Но и это на маму не подействует: старушка у нее не пользуется авторитетом: «Как можно быть такой восторженной в ее годы?»
— Странно, — говорит мама. — Ты, наверно, знаешь о ней что-то нехорошее, иначе б ты мне рассказал. Я все-таки хочу знать, есть ли у нее паспорт?..
— Да есть же!
— Есть? Ты видел? Улановский, мужчина в доме у нас кто? Пойди и деликатно, между прочим как будто, — ты знаешь, как это делается, — попроси ее показать паспорт. Юра, молчи! Может быть, она от милиции скрывается — ты об этом подумал? Я должна знать, кто живет в моем доме. Улановский, что ты стоишь? Сейчас я это сама сделаю! Только не претендуй, пожалуйста, на роль мужчины. Юра, молчи! Молчи, я тебе говорю!
Мама рассказывает о случае — «подобном случае», который произошел в Житомире в сорок восьмом году.
— Я тоже взглянул на нее краем глаза, — вступает Улановский, — по-моему, это не похоже на случай в Житомире: у нее простодушное лицо. Мне кажется, можно за обедом деликатно, как бы между прочим ее расспросить…
— Молчи! — пресекает мама. — Ты что, не видел: у нее выбит зуб. Где ты видел порядочных девушек с выбитыми зубами?
— Зуб сломан! — вставляю я.
— Ты попробуй сломать себе зуб, тогда я поверю.
Я боюсь, что мама в конце концов настоит на своем, и тогда Улановский, с доброй улыбкой, краснея (как бы между прочим, конечно), попросит Наташу показать паспорт. Нет, как все это будет, я даже представить боюсь.
— Попробуйте ее о чем-нибудь спросить! — предупреждаю я.
— А что будет? — спрашивает мама. — Ты сразу говори, что будет. Я должна знать. — Интересно, шутит она или нет? Иногда я не могу этого понять. Может, она и сама не понимает. — Так что же будет? — не унимается мама. — Ну, говори! Сервиз разобьешь и вазу? Улановский, запри-ка сервиз и вазу в сервант.
Вот пойми, в шутку это или всерьез? Однажды, правда, было такое: я пригрозил, что разобью вазу и сервиз. Но тогда я был в более юном возрасте и пригрозил с отчаяния: Улановский собрался идти в школу защищать меня, после того как я пришел домой с синяком.
— Я не буду ничего разбивать, — говорю я. — Я просто уйду вместе с ней.
Мама умывается холодной водой. Так она всегда делает, чтоб привести себя в норму.
— Чего вы боитесь? — пытаюсь я выяснить.
Они переглядываются и не удостаивают меня ответом.
— Зови девушку обедать, — распоряжается мама.
За обедом они разговаривают бодрыми голосами.
— Чувствуйте себя как дома. Ешьте. Нет, ешьте как следует!
— Она чувствует себя как дома, — говорю я. — И она ест как следует.
— Ну да, конечно, — говорит мама.
Наташа уже поняла, что происходит. Она поскучнела.
Чего они все-таки боятся? Неужели человек так страшен, если он не сослуживец, не родственник и не знакомый? Они все же догадываются, что ведут себя не очень-то, иначе б их бодрые голоса не звучали так заискивающе.
На третье мы едим большущий арбуз, привезенный родителями из Крыма. На полу в углу лежит еще один — совсем уже громадный.
— Это для Шуры, — говорит мама и, не глядя, показывает пальцем. — Улановский искал его по всему Симферополю. Отнесешь.
Давно уже я не ходил с авоськой. Когда родители дома, я этим занимаюсь раза два в неделю. О том, как это выглядит, я расскажу в следующей истории.
…Я вкатываю в авоську этот самый большой на свете арбуз; потом я поднимаю авоську и держу на весу: арбузище приятно тянет вниз. Все не отводят от него глаз: в доме не проходит неловкость, и пялиться на это богатство в авоське все-таки лучше, чем думать, что бы такое сказать или сделать. Я держу его на весу — а они все пялятся. А я держу. Потому что никак не могу решить, как поступить — взять Наташу с собой или уйти одному. С моим планом оставить Наташу в нашем городе сейчас, конечно, к маме и Улановскому не подступишься. Сперва нужно успокоить их. Лучше всего было бы на несколько дней поселить Наташу к кому-нибудь. Может, к Владику? Или с Шурой сначала поговорить? Однажды Шура меня спрашивала, не знаю ли я женщину, которая б за жилье согласилась присматривать за девочкой. Нужно было, чтобы женщина эта работала во вторую смену, потому что мать девочки работала в первую. Помнится, очень трудно было найти такую женщину.
Пожалуй, одному удобней будет поговорить с Шурой. А Наташа останется. Я ей кивну. Это будет ободряющий кивок: я скоро вернусь. Но выходит совсем не то, даже не кивок, а какое-то странное телодвижение. Наташа подходит ко мне.
— Юра, ты уходишь без меня?.. Ладно. Идем, я провожу тебя. — В прихожей она мне шепчет: — Да что ты волнуешься? Не волнуйся, что-нибудь придумаю. Вот какой ты! Да что ты беспокоишься?
Обидно. Значит, у меня такой вид, что надо утешать. А мне так хочется быть спокойным и надежным. Надо сделать, чтобы Наташа это почувствовала. Я придаю глазам твердость. Я буду спокойным, надежным и рассудительным — вот таким. Я так занят своими глазами, что как бы не замечаю того, что Наташа поднимается на цыпочки и чмокает меня в щеку.
— Ну вот, — говорит она, — теперь ты спокойней. — Дотрагивается рукой до моего плеча: — Ну, иди… Все будет хорошо.
Я еще долго ощущаю по-особенному это место на щеке, куда она поцеловала. Что это ей вздумалось? Наверно, оценила мои старания быть надежным.
Вот он, тот самый поворот, где шоферы представляют себя гонщиками; я сворачиваю и вижу моего названого, тоже с арбузом в авоське — он, похоже, поджидает меня на том же месте, где я в первый раз увидел Наташу.
— Юра, я знал, что ты появишься здесь с арбузом.
Что с ним? Что за важность напустил на себя человек? Кажется, что он сделал глубокий вдох и решил уж ни за что не выдыхать.
— Юра, — приступает он к важному разговору, — я жду тебя, собственно, для того…
Я прикрикиваю:
— Что это за словечки такие «собственно для того»?
— Юра, что ты злишься? У меня важное дело. Ну, может быть, я не так сказал…
Важности в нем ничуть не убавляется, хоть он — я вижу по его глазам — уже успел сравнить наши арбузы, я тоже успел убедиться, что несу не самый большой на свете.
— Наш все-таки больше! — Он чуть не выдыхает, но спохватывается. — Юра, как чувствует себя Наташа? Как ее приняли?
Конечно же, он что-то такое знает, о чем я не догадываюсь: к нему просто прилипают всякие сведения.
— Понимаешь, у нас небольшой заговор с мамой Владика. Ты же знаешь, она обожает Наташу. Она просила тебе передать, что в случае чего с удовольствием возьмет Наташу к себе…
Вот что значит уметь доверительно разговаривать со старушками! Я беру у него авоську с арбузом.
— Иди, — говорю я, — и позвони ей. Скажи, что это сегодня же надо сделать.
Через дорогу он не перебегает, а скачет какими-то невероятными прыжками — не человек, а помесь кенгуру с зайцем. Есть люди, к которым никому не приходит в голову относиться справедливо: то, что мой названый добрый, ему не засчитывается, его доброжелательность принимают за подхалимаж, приветливость — за заискивание, общительность — за надоедливость, и никто, кроме старушек, не хочет с ним говорить доверительно. Вот скачет обратно.
— Юра, все в порядке. Она просто счастлива. Ты же понимаешь, в чем дело? Неужели не понимаешь? — Он наконец-то сделал выдох: от разговора по телефону и прыжков он раскраснелся — я не припоминаю, чтоб он когда-нибудь выглядел таким молодцом: — Юра, как ты ухитряешься ничего не замечать? Владик же в нее влюблен!
— Откуда ты знаешь?
Тут я и узнаю о светящихся улыбках, от которых перегорают пробки, и о многом другом, что так и прыгает в глаза моему названому, а моим зрением почему-то не воспринимается.
Когда я возвращаюсь от Шуры, мне попадается на глаза женщина с таким же чемоданом, как у Наташи, это, может быть, даже Наташин чемодан: такой же новенький, купленный в дорогу. Ну что за чепуха! Их тысячи, таких вот чемоданчиков из кожзаменителя с замком-«молнией». И все же я не могу отделаться от мысли, что Наташи у нас нет. А разве поцелуй этот на лестнице не был прощанием? В парадном все подтверждает мою догадку: солнечный луч пересекает ступеньки каким-то роковым образом, где-то муха жужжит на особенный манер, наверно, в паутине запуталась. Мама и Улановский встречают меня в прихожей, я пробегаю мимо них в комнату и сейчас же нахожу на столе ее записку: «Я уезжаю, не сердись, что так: ты бы стал отговаривать, но я же вижу, твоим родителям не до меня». Дальше сообщается, что она решила ехать на ту самую станцию на Волге, о которой как-то рассказывала; в самом конце привет Феликсу и о том, что обязательно напишет, как только устроится. Мама с Улановским объясняют: они услышали, как щелкнула дверь, но не придали значения, решили, что вышла погулять, а потом уж заметили, что нет чемодана. Мама уверена, что так не поступают: они с Улановским все-таки заслуживают, чтобы с ними попрощались… Я ее прерываю: