Альберт Лиханов - Солнечное затмение
– Утята маленькие, – сказал мягко отец, – а наша Лена растет.
– Пап! – сказала она резко, и глаза ее наполнились слезами. – Пап! – повторила она требовательно. – Ну ответь! Зачем я расту? Посмотри на меня. Я чувствую, что стала больше, какая-то сила раздвигает меня изнутри. И грудь, и бедра, и плечи. Но зачем? Зачем мне это? Посмотри на ноги! Они ничего не могут. Просто плети.
– Перестань! – попросил отец.
– Подожди, папочка, – сказала она, смахивая слезы. – Потерпи. Еще немножко. Помоги мне. Ответь! Зачем я расту? Женщина рождается на свет, чтобы рожать сама! А я! А я никогда не смогу стать матерью! Не смогу полюбить! И меня никто не полюбит, ты понимаешь? Так зачем же все это? – Она замолчала, взглянула на отца и спрятала лицо под воду.
Когда вынырнула, отец сидел, опустив голову.
– Доча, – сказал он, взяв ее за мокрую руку. – Каждый миг из жизни уходят люди. И смерть порой становится избавлением от страданий. – Он помолчал. – Если бы я был верующим, я бы сказал тебе: помолимся. Но я говорю тебе: поверим. Поверим в себя, в свои силы. В то, что мы люди, и ты – человек, еще небольшой, но смелый, умный и мудрый человечек. Ты все сможешь, только помни всегда: не быть – проще, чем быть.
Лена глядела на него широко раскрытыми глазами.
– Папа, – произнесла она, – я верю тебе, я очень верю тебе, но мне ведь от этого не будет легче.
Отец надолго замолчал. Он молчал, сидя на табурете, раскачиваясь из стороны в сторону, потом произнес:
– Позор, если я стану тебе лгать. – Он помолчал снова. И прибавил: – Легче тебе не будет.
Отец встрепенулся и принялся мыть ее – жестко и нежно, и она помогала ему, вернее, себе, и на сердце у Лены стало неожиданно ясно.
Больше они ни о чем не говорили. В огромной махровой простыне принес папка дочку в комнату, надел на нее новое платье, помог заплести косы. Мамуля готовила ужин, и все их священнодействие проплыло мимо нее. Да, собственно, это и входило в ритуал.
Когда туалет был закончен и Лена сидела в каталке, отец позвал маму. Он умел это делать, папка, – соединять в одно два взгляда: мамуля появлялась на пороге в тот самый миг, когда он подвозил Лену к зеркалу. Мамуля, охая и ахая, разглядывала дочь, а Лена – себя: перед ней сидела взрослая девушка в сиреневом длинном платье с яркими цветами, так идущими к голубым глазам, к золотой косе через плечо, к горящим алым щекам.
Федор ждал, что батяня прибранную комнату оценит, скажет что-нибудь одобрительное, но он будто ослеп. Ходил из угла в угол, будто дергался – то тише пойдет, то быстрее. И пластинку «Амурские волны» Федору завести не с руки было. «Ладно, – решил он, – до мамки».
А она все не шла. Всегда рано приходила, никогда такого не случалось, чтоб задержалась. И без нее ничего не выходило у Феди с отцом. Молчали, будто не о чем говорить. Батяня метался по комнате. Садился на стулья – на все по порядку, – вскакивал, ходил, дымил в форточку, снова метался. Потом сказал:
– Может, я прогуляюсь?
Федя плечами пожал: что он, отца под арестом держит? Да пусть идет. Но тут же представил: стоит ему на улице появиться, как возникнут «друзья детства» и опять… Ответил строго:
– Потерпи.
Батя хмыкнул, уселся за стол, небрежно сдвинул вазу с цветами, скатерть сморщинил, начал газеты листать. Хмыкнул снова. Задиристо произнес:
– Нехорошо говоришь!.. Нехорошо!
Федор отмолчался. Понял: это в нем его страсти говорят, оттого и мечется и дергается – выпить надо.
Дверь отворилась.
Федя вздохнул освобожденно, подбежал к проигрывателю, включил. Вальс послышался. К матери подскочил, схватил сумку. Воскликнул:
– Ну, давайте! Танцуйте!
Но мать с отцом друг против дружки стоят как вкопанные. Будто первый раз встретились. У отца руки подрагивают, кулаки тяжелыми камнями висят, разжать их не может. Мама сморщилась, согнулась, будто старуха. Испуганно улыбается.
– Ну же! – смеется Федор. – Да ну!..
Кончилась пластинка, Федя рукой в досаде махнул.
– Что же вы, а? Или танцевать разучились? Ведь умели, я знаю!
– Разучились, Феденька, – сказала мать, к столу подходя, и воскликнула: – А в комнате-то! Порядок! Красота! Молодец, сынок.
– Не я это, – покачал он головой. – Батяня наш…
– Ну! – засмеялась мама. – Рассмешил. Да батяня наш… – Она осеклась, быстро на отца взглянула, вздохнула тяжело.
– А что батяня у вас? – хмуро спросил отец. – Не может? Вышел из доверия?
Эх, не получалось опять, не выходило по-хорошему.
– Хватит вам, – перебил Федор, – давайте ужинать.
Он кинулся к плите, принялся жарить яичницу, включил чайник, поставил тарелки, нарезал хлеб. Батяня и мать сидели за столом в безделье, поглядывали смущенно друг на друга и молчали.
– Мамка, – суетился Федор, – а турману-то, старику, знаешь, ну самый зобастый, ему кто-то хвост поободрал, может, кошка, если присел на какой крыше. Батяня, а ты ножовку бы развел мне на работе, у вас там мастера имеются?..
Отец и мать хмыкали, что-то отвечали, кивали ему в ответ, и вдруг мать сказала:
– Вишь, Гера, мы с тобой нормально жить отвыкли. Вроде и говорить насухо не об чем?
Она подошла к сумке, достала бутылку, и Федор в досаде нож прямо на пол бросил.
– Ну что вы за люди! Ну неужели же без этого нельзя?
Его трясло от бешенства. Мамка! Сама вчера вон что говорила, уехать предлагала, сил, говорила, нет, а сегодня бутылку отцу предлагает. Все перед Федей померкло: и комната, им прибранная, и день сегодняшний удивительный.
От яичницы дымок пошел, Федор схватил сковородку, брякнул на стол, повернулся к двери.
– Ты куда, сынок? – воскликнула мать.
– Ну вас к черту! – сказал он сдавленно. – Темные люди. – И грохнул дверью так за собой, что штукатурка посыпалась.
На улице стояли густо-синие сумерки. Было тихо и звездно.
Федор сперва шел быстро, разгоряченный и злой, потом шаги поубавил.
Минувший день снова вернулся к нему. И не тем, что случилось только что, а голубями в ясном небе, шторой в чужом окне и лицом Лены. Ее лицо вновь возникло в нем, вытесняя все остальные. Огромные глаза и косы вокруг головы. Почему он был так уверен, что в комнате кто-то есть? И почему он так говорил с ней?
Нет, не стыд за вчерашнее управлял им тогда, нет. Просто в ней было что-то такое… необъяснимое. Она смотрела таким взглядом, перед которым изворачиваться нельзя, невозможно. Может, это и поразило его – она смотрела необыкновенно, вот что. Беззаботные девчонки так не смотрят.
Федор подошел к голубятне и поднял голову. Из-за шторы выбивался теплый розовый свет. Послышался приглушенный смех. Потом еще, громче.
«Вот, – подумал Федор, – живут люди, и все у них хорошо, все нормально. Отец, и мать и доча сидят, наверное, за столом, пьют чай и шутят. А мои…»
Неожиданно в нем пробудилась злость. Да что же это в конце концов? Кончится когда-нибудь?
Кулаки у него сжались, и ногти впились в ладони. Надо же воевать! Надо сражаться с ними! И если мать не помощница ему, не союзница, он и сам как-нибудь повоюет, что-нибудь выдумает сам!
Федор взглянул на теплое окно с розовым светом, повернулся и побежал. Дверь хлопнула и ударила в стену, когда он ворвался. Отец и мать испуганно вздрогнули. Бутылка была еще почти полная. Федя кинулся к ней, схватил, и не успели родители охнуть, как он швырнул ее в раскрытую форточку. Раздался приглушенный звон.
– Вот так! – сказал Федя. – А теперь можете бить! Убить можете! Валяйте!
Он приготовился к худшему, к самому грандиозному скандалу – батяня такого простить не мог, – но мать и отец молчали и даже не глядели на него.
Федор взглянул на рюмки – они были полные. «Значит, не выпили? И яичница простыла». Тут что-то было не так. Концы с концами не сходились.
И вдруг мать заплакала. А отец подсел к ней и начал гладить ее по плечам.
– Запутались мы, запутались, – проговорила мать сквозь рыдания. – Что же будет теперь, Гера? Что с Федей-то будет?
– Не надо раньше времени, – пробормотал отец.
– Да что у вас опять? – крикнул Федя.
Мать мотала головой, закрыла лицо платком.
– Ревизия у нас на базе, а у меня недостача.
– Ты чо, мам, воровка? – ошалел Федор.
Она платок от лица отняла, взглянула ему в глаза.
– И ты подумать мог?.. Плакала я часто, расстраивалась, невнимательная была… Наверное, обсчиталась, а недобрые люди попользовались.
Федор на отца посмотрел.
В упор.
Вот какое дело приключилось.
Вот, батяня, какое дело ты натворил!
Вечер был теплый и тихий, а наутро хлестал дождь. Лена растревожилась: Федор, наверное, не придет, не будет мурлыкать свою глупую песенку, и даже голубей не слышно – то ли шум дождя заглушил их воркованье, то ли притихли от непогоды.
Капли ударялись в стекло, ползли вниз, соединяясь в мокрые дорожки, по улице пробегали редкие прохожие с зонтами и в плащах, и снова становилось пусто.
Новое платье красовалось на плечиках, Лена велела мамуле в шифоньер его не убирать, и, когда взгляд касался сиреневого пятна с пестрыми разводами, улыбка трогала Ленины губы.