Зиновий Давыдов - Из Гощи гость
Князю Ивану не до прибауток было.
С оборванными пуговицами и лопнувшим под мышкою рукавом, измятый и исторканный, очутился он у птичьего ряда[132] и рядом этим пошел вперед только затем, чтобы не стоять на месте. Холодная заря, стылый ветер, пыльные вихорьки вдоль по улице — ничего этого не замечал князь Иван. Он брел понуро к Моисеевскому монастырю, но, дойдя до Больших ворот, прошел мимо; он миновал затем и Пушечный двор, не приметив, что уже и заря погасла в небе и гул над городом приглушился; и дальше князь Иван остановился лишь у колодца хлебнуть воды, промочить пересохшее горло и рот, где на зубах хрустел песок. Освежившись немного, князь Иван огляделся наконец на безлюдной улице, вытянул голову, прислушался. Две березы, разросшиеся тут, приникли друг к другу вершинами и мерно покачивались с тихим скрипом. А напротив над тесовыми воротами тускло блестела литая икона с черными глазницами, с глубокими бороздами на изможденном лике. На Рождественку, знать, занесло теперь князя Ивана. Икона эта над воротами, и две березы напротив, и колодец под шатром с бадьею на цени… Ко двору Афанасия Власьева, дьяка думного, прибрел князь Иван.
— Ну что ж, коли так… — молвил он тихо и постучался в ворота.
Ему отпер сторож, ветхий старик, а на крыльцо, невзирая на позднее время, высыпали все Афанасьевы дьячата: такой уж сегодня был день без часа, без срока. Мал мала меньше, дьячата все отвесили князю Ивану по поясному поклону и повели его в хоромы, через один покой и другой, в дальний угол дома, в новый прируб, где князя Ивана у дверей встретил с поклоном дьяк.
Афанасий Иванович не стал расспрашивать гостя, с чем в такой час пожаловал князь Иван Андреевич и почему кафтан измят на нем; спросил только о здоровье и усадил на лавку.
Здесь, в прирубе, была мертвая тишина. После целодневного набата, пушечной пальбы и гула нескончаемого тишина эта подавляла, доходя до звона в ушах, до петушиного пения, которое стало чудиться князю Ивану. Так продолжалось несколько минут, пока не заговорил Власьев.
— Месяц двурогий на ущербе, — молвил он, указав князю Ивану на разложенную на столе карту звездного неба с изображением планет и знаками зодиака. — Двурогий месяц в облаке жарком; с запада облако подтекает… Читай об этом в «Зодиях» — всё уразумеешь.
Князь Иван молчал. Умолк и Власьев, уткнувшийся в свои «Зодии» — древнюю гадальную книгу, толковавшую о влиянии, которое небесные светила якобы имеют на судьбы людей.
— Искал я в «Зодиях» и нашел, — заговорил снова Власьев, оторвавшись от книги. — Месяц ущербный означает ныне междуусобную войну; жаркое облако — божий гнев; с запада беда на нас идет.
Глухо звучал голос Афанасия Ивановича; от топленого воска, которым истекала свеча, шел медовый дух. Железными щипцами снял дьяк нагар со свечи, и сразу светлее стало в горнице, резче тени по мшоным пазам и на кирпичной печи в углу, на некрашеной полке с грудкою книг. В грубо сколоченном кресле сидел за столом хозяин, одетый почти монахом, весь черный, в монастырском платье: поверх черного подрясника ременной пояс и черная на голове скуфейка.
— Сеять будем со слезами, — продолжал Афанасий Иванович, откинувшись на спинку кресла. — Ну, да авось, — тряхнул он головой, — как в писании сказано: сеющий со слезами пожнет с радостью.
Афанасий Иванович встал, подошел к князю Ивану и сел с ним рядом.
— Князь Иван Андреевич, — наклонился Афанасий Иванович к гостю своему, — не сказал ты мне, зачем пожаловал на дворишко мое, да я и не спрашиваю тебя. Молчи уж, коли так. Помолчи и меня послушай; затем, думаю я, и пришел. С юных лет, Иван Андреевич, приставлен я к царственным делам. И видит и знает бог: не о царях была моя дума, но едино лишь о царстве. Царь всякий смертен и преходящ, а живет из века и во веки царство. Пока свет стоит, будет стоять и Русская земля. Так я разумею, так знай и ты. Батюшка твой почивший был крепок на том, да и тебе, чай, это же заповедал. С этим и ты век свой изживешь. А о царе потужи, потужи; кому, как не тебе, и тужить!
Но печаль и тревога угасали где-то на дне души — оттого ли, что так смертельно устал князь Иван, или от негромкого голоса Афанасия Ивановича, от того, что говорил он князю Ивану в укромном покое своем:
— Был ты у царя в приближении, любительно и дружелюбно. Да его уж нет, а нам с тобою еще здравствовать и со всеми вместе Русскую землю строить. Как бы Земли нашей не расточить в лихую годину, об этом и помышляй. А что до царя, смерть принявшего, по грехам ли его тяжким или как, то сего не ведаем и о сем молчим; рассудят его и по смерти, когда пора придет. Только то знаем: явился он из мрака и ныне в мрак повержен. Но молчим об этом… Полно!..
Дьяк умолк, задумался, думал что-то свое. Он словно и вовсе забыл о своем госте, который сидел рядом, тоже погруженный в свои думы. От слов дьячьих хоть и смутно, но как-то по-иному стало поворачиваться перед князем Иваном многое из того, что бурлило весь этот год и участником чего был сам князь Иван: царство русское с царем, пришедшим, по словам Афанасия Ивановича, из мрака; и царица Марина с русской короной на польской голове; наконец, сами поляки, которым и впрямь счету не стало на Руси. «Польских купчин привел ты с собою табун», — вопили посадские по торговым рядам… «Ратные люди твои, поляки, ругаются над нами и смеются, товар забирают насильно, деньги платят худые», — стоном стонало кругом… «Отколе нанесло их так много на нашу погибель?» — недоумевал смешной человечек с ведром отопков на голове… «Пожаловал ты пану Мошницкому деревню Ковалеву, и пограбил нас пан великим грабежом», — плакался лапотный мужик, прибредший в Москву из Стародубья, за полтысячи верст…
Но вот очнулся дьяк, встал с места и поклонился князю Ивану:
— Полно, князь Иван Андреевич!.. Лихо-дело, да всех дум не передумать. Будь твоя ласка, пожалуй меня: закуси, чем бог послал.
Они перешли в соседний покой, где стол был накрыт и дьячиха Афанасьева стояла разряженная со стопой меду на серебряном подносе. Она поклонилась князю Ивану, и тот взял у нее с подноса полный до краев сосуд.
— За здоровье твое пью, Афанасий Иванович, — поднял стопу свою князь Иван. — Здоровье хозяйки твоей, деток твоих и всех домашних, благополучие честного дома твоего. — И князь Иван отпил из стопы и взял с блюда кусок пирога.
— Пристало б нам, — заметил дьяк, — пить, как водится это, за здоровье великого государя, да, вишь, учинилась ныне безгосударна Русская земля. Ну, и так: чего уж нет, про то и речи нет. Пью за здоровье твое, князь Иван Андреевич.
Князь Иван поклонился хозяину, допил стопу и поднялся с места. Афанасий Иванович проводил его до ворот и здесь на прощанье обнял своего позднего гостя.
Истерзанный город угомонился наконец вовсе. Ночь была холодна и светла. В синем небе щурились редкие звезды. Из-за облака выплывал ущербный месяц, о котором гадальная книга толковала так зловеще. Но князь Иван не думал об этом, а все шагал по улицам словно вымершего города, где ночные сторожа даже не расставили в эту ночь решеток своих. И, уже подходя к Чертолью, заметил князь Иван, что серебряный месяц острым серпом повис над старым хворостининским домом.
Может быть, это смутило князя Ивана, который все же был суеверен, как и все люди в ту пору? «Чего уж нет, про то и речи нет», — пробовал он успокоить себя словами Афанасия Ивановича, мудрого дьяка, с юных лет приставленного к царственному делу.
Но Власьева не было подле. Его ровного голоса не слышал теперь князь Иван. Он только старался припомнить, что говорил ему час тому назад высокий человек в монашеском подряснике в суровом покое своем, похожем на монастырскую келью. «Не о царях, но едино лишь о царстве моя дума…» — так, кажется, сказал он?
— Да, так, — молвил князь Иван вслух, но от этого легче не стало смущенному сердцу.
XLIII. Шубник
Дни наступили ветреные; черные облака кучились в небе; багровые зори пылали над Москвой и гасли; холодным пламенем струились они по белой жести церковных куполов и меркли.
В пыльных ураганах тонуло Чертолье. Вихорьки пыли гонялись друг за дружкой по улице и сникали в бурьян, а то пропадали в подворотне у Хворостининых либо у дьяка напротив.
Старый дьяк, сосед Хворостининых, раз по двадцать на день взлезал на дворе у себя на пустую бочку и перекидывал бороду свою через тын — глянуть, что творится на улице, прислушаться к колокольному звону, который пробивался на Чертолье сквозь ветер, к человечьему зыку — у-у-у, точно поднимавшемуся из-под земли и снова уходившему в землю. Иногда дьяк видел, что напротив, у Хворостининых, выскакивает на улицу Кузёмка, стремянный княжой. Тогда дьяк не мешкая убирал бороду свою за тын.
— От греха подале, — бормотал дьяк, седой как лунь, с бородой, перекинутой ветром через плечо. — Слово — серебро, это так, да помолчать — и серебра дороже будет.