Оскар Хавкин - Бурундук
— Вот видите, — сказала на это Уля, — ругаете, обзываете, а хоть раз каши ему дали из своего котелка? Хоть корочку хлеба? Должен он о себе позаботиться? Да ещё медведи с кабанами маленьких обижают. Как ему жить? Разве это хорошо?
Дед поперхнулся пахучим, приятным трубочным дымком, вытянул черен изо рта, почесал мундштуком бритый затылок и басовито хохотнул:
— Нехорошо, ясное дело, нехорошо, верно, Тихоныч? Ох, как нехорошо! И на кого ты только похожа, Ульяна!
Задымил, и всё посмеивался. А папа поглядел на Леру, на Улю, и лицо у него потемнело… На кого она похожа? Знаю, на кого! И дедушка перестал смеяться. Виновато скосил глаз на папу и на девочек…
На кого же ты похожа, Уля?
«Ты на маму похожа. Копия» — так говорит Лера.
Зеркала в сайбе нету — посмотреть. «Эй ты, из смоляной бочки!» — покрикивал тот Кузя, из их двора, так ему за это перепадало. Драпака давал. Мама красивая, это точно, на карточке видать, — Уля никак не может сама вспомнить её живое лицо, глаза, губы. Только руки помнит: надевают башмаки, снимают платьице, укладывают в кроватку, ведут по улице, — чуть шероховатые и всегда осторожные тёплые руки…
Дальний, густо заросший сосняком Становик засветился, вспыхнул розово-зелёным пламенем. Бледное, холодное небо налилось глубокой тёплой синевой, и косые прозрачно-жёлтые полосы поползли потихоньку с верхушек деревьев по стволам и веткам, всё ближе к земле, травам, ягодникам, зверью и людям…
Улю пригрело от солнца, от смутных воспоминаний, от щемящей непонятной грусти, и она забыла про макушку валежника, зачем пришла — забыла… В мохнатой фуфайке, как гусеница в коконе, в сайбе-то ночью не выспалась, и её стало удрёмывать на утреннем тепле на досках у сайбы. Веки затяжелели, кусты, деревья, кучи хвороста поплыли в жёлто-зелёном тумане… Вот сейчас протянутся тёплые руки — унесут, укачают…
Нет, так она прозевает Кузю!
Уля широко открыла глаза, до предела выгнула брови, скривила губы и нос на сторону и вся напряглась.
Бурундук, как циркач, сидел на кончике корявого толстого сучка, изогнув хвост к затылку, наподобие ручки кувшина, — сидел на задних лапках, а передними, согнутыми в две встречные дужки, то одною, то другою с мягкой тугостью тёр свою круглую, чуть вытянутую, тупоносую мордочку: от уха к шее, ещё от уха к шее, ещё… Точно так умывалась соседская кошка Прыська там, в городе, — спокойно, прилежно, домовито…
Умылся, лапки на миг застыли на весу, и узкое, тонкое тельце выстелилось вдоль сучка — уместился же! — слилось с ним, и глазки — тёмные, живые, любопытные, прыткие — нацелились на Улю. «Ну, чего ты, девочка, чего заявилась? Чего тебе от меня? Видишь, я делом занят, умываюсь… Спала бы себе в своём домике, в тепле, вместе с папой и сестрой и другим бы не мешала… Ах, тебе грустно? Вижу, вижу… Только чем я тебе помогу? Вот задать тебе трёпку — это пожалуйста!»
Уля одним махом подобрала под себя ноги: нет уж, не стащишь, чёрта с два, не дам ичиги, не выйдет!
Кинула взгляд на кучу валежника — никого, нету бурундука — пусто. Куда же он, куда, — на сосну, [текст утрачен] ему гнезду? Или на просяное поле меж…
[текст утрачен]
Ну, не догадалась, смоляная из бочки, спросить деда Савосю, чего он, Кузя, кроме ягод и орехов любит, — так хлеба кусок могла принести? Чтоб на поле не бегал! Эх, ты!
Лера лежала на спине, щёки её раскраснелись. Папа на секунду открыл глаза и снова закрыл, бормотнул что-то, дед Савося не шевелился в своём мешке.
Уля достала рюкзак, вынула буханку пшеничного, торопливо отломила корочку и снова стриганула за угол сайбы. Осторожно, шаг за шагом, продвигалась к валежнику, а кусок хлеба со страху швырком на срез пня под сосной и понеслась обратно, так что длинные прямые волосы взвивались за плечами, точно за нею гнались все медведи и все кабаны со всего хребта!
V
Ну где же ещё можно так славно поужинать, как не у костра! Как вот сегодня. У сегодняшнего костра.
Печёную картошку достаёшь с угольков тонким заострённым прутиком, воткнёшь острячок в обуглившуюся кожуру, подуешь, покатаешь на ладони и развалишь пылающий кругляк на две рассыпчатые половинки. Уля любит её прямо с кожурой, кожура, затвердев, хрустит, горчит, углит, после неё мякоть ещё вкусней. Дед всё посмеивается: «Что за девка растёт: лук варёный из супа, кашу — под-…
[текст утрачен]
…с крупной солью — «прошлогодний кабанчик, никак со старухой не доедим, спасибо за [текст утрачен]». Тает во рту, как масло.
Дедушка пьёт из жестяной кружки, отдувается, лицо у него розовеет, лоб вспотел, с удовольствием пьёт, только время от времени поставит кружку на бревешко и, сдвинув брови, прислушивается. Тогда и они все — папа, Лера, Уля — отрываются от еды и питья и тоже напрягают слух: слушают нарастающий снизу, из долины, гул…
И Уле кажется, будто оттуда снизу, топоча, мыча, идёт к ним сюда, вытянув испуганные морды, нескончаемое стадо коров. Или по сотням рельсов, гудя и стуча колёсами, поезд за поездом.
А на самом деле это река. Река расшумелась, разгуделась, разошлась, словно в злобе на всё на свете — на дома, на людей, на зверей, на тайгу: «Заглочу всех подряд». А они сидят себе, картошку едят, чаи распивают! Им-то что: высоко забрались, к дедушкиной зимовейке! Пять часов сряду шли сюда — тропа витая, в буграх, корнях, кочках, да ещё с поклажей, и хоть отдыхали понемногу, а всё же языки повысунули, даже папа, хоть он привык к походам. А вот дед Савося нисколько не устал: «Я чаю много пью, и у меня ноги кованые, железные». Это он о протезах своих. Дошли, и как раз хлынул короткий, скорый, но вымочивший их с ног до головы ливень, потому и подгонял их дедушка… Высоко забрались, выше ещё кулёмки и плашки дедушкины — ловушки для соболей и колонков, а ещё выше гольцы, суховершье, камнепады, востряки, где дуют холодные зимние сивера…
Нет уж, сюда река не дойдёт, как ни старайся она!
— Худо дело, — сказал дед Савося после третьей кружки чая. — Ярится, бедует. Дождями её захлёстывает. Завчерась спускался, ещё вода у старых отметин мурлила, а сегодня небось моя старуха по двору мечется, лопотину увязывает да старика клянёт. Корову-то в общее стадо спровадили, на елань. А куда кабанчика? Козу? Кур? Куда их? Изба-то наша, приметил, Тихоныч, аккурат на самом бережку, где ключ с рекой сходятся… В самой пасти у реки.
Никакой пасти Уля не помнит. Помнит длинный крашеный забор-заплот, перед ним кусты акации, смородины, черёмухи, за ним какие-то сараи и большущий бабкин огород на задворках, а в том огороде полно моркови и редьки, и дедушкина бабка Феклуша — низенькая, грузная, с широким приплюснутым лицом — всё тянет Леру и Улю к грядкам: «Дёргайте моркву, девоньки, сколь душе угодно…» А где там ключ с рекой сходятся? И какая там пасть? Моркву помним, а пасть не помним, да, Лера? Вот бабку жаль — мечется!
— Так вы, Севастьян Петрович, на нас не глядите, — сказал папа, — управимся, не маленькие. Верно, девчонки? Отпустим дедушку?
— Конечно, отпустим! К бабке Фёкле! Реку усмирять! Козу спасать. И моркву! Управимся!
Расшумелись девочки, на всю тайгу храбрость выказывают!
— Так-то так, да ведь уговор нарушу: в гости зазвал, в тайгу завёл, а сам убёг! — Дед провёл ладонью по бритой щеке, поглядел на них. — Тайга, Тихоныч, сам знаешь, хоть и смирная, а с ней ладить надо… — И почти просительно: — Я уж ненадолго, пронесёт беду, я тут же ворочусь. — Ружьё оставлю наилучшее, пороху, пыжи. Нож мой заправский, с ним хоть на кабана-секача. Припасов должно бы хватить, ежели внученьки бурундукам не скормят. Тут этих кузь набежит цельная дивизия!
И он поглядел на сестёр.
Лера, опустив глаза, усиленно фукала на картофелину. Неудобно, порядок нарушила. А Уля, отставив свою кружку, смело встретила взгляд деда Савоси. Она даже подула на волосы, набежавшие на лоб, чтобы лучше видеть деда.
Хитрющий же вы, дедушка: лежите себе в спальном мешке, затылок на чурке, глаза закрытые, храпите так, что ветки качаются, сами не шевелитесь, а всё примечаете! Приметили, как Уля вынесла из сайбы горбушку хлеба и как вернулась и разбудила Леру, приметили, как они вдвоём сидели на досках, уткнувшись взглядом в кучу валежника, а бурундук всё не шёл…
— Я к тому, — повторил дед Савося, — шутковать с тайгой, хотя она и смирная, дело не подходящее. И дальше, чем приказано, ходить не след. И не озоровать тута… Что ж, ежели так решили, ежели идти, так уж дотемна…
— А я заодно, Севастьян Петрович, — как-то неуверенно сказал папа. — Я письмо с вами, если почта работает…
И бегом в сайбу. Дед глянул вслед и вздохнул.
Когда короткая распахнутая куртка деда, блестящий ствол его ружья и фуражка без козырька замелькали на кривой тропе, за черёмушником, у младшей запершило в горле. Сколько же забот у дедушки: о бабушке Фёкле заботиться, о детях и внуках в разных городах думай, с ними возись, с гостями, а ещё тайга, все звери, все птицы, все деревья — вот у него сколько забот-хлопот, у деда Савоси с его седой, коротко стриженной головой… Да ещё не на своих ногах ходи!