Фрида Вигдорова - Черниговка
«Галина Константиновна, вот моя жена».
А я отвечу:
«Я давно это для вас придумала. Я колдовала, чтоб вы полюбили друг друга».
А может, так:
«Галина Константиновна, – скажет Андрей, – я полюбил Ирину Феликсовну. Как по-вашему, она ко мне хорошо относится?»
Нет, это будет не так. Это будет вот как… Один разговор представлялся мне лучше другого.
Потом я вспомнила, как подъезжала к Заозерску, как темно, как страшно было мне тогда. А теперь я знала: если и уеду, всегда, всю жизнь буду вспоминать этот город. Озера, горы вокруг, Закатную улицу, рыжие сосны в лесу. И людей. И прежде всего – Иру. Я не хотела бы вспоминать о ней, я хотела бы, чтоб она была рядом, постоянно, всегда, вот как сейчас. У меня нет сестер. Но вот сестру я, наверно, любила бы так же. Ира очень мало рассказывает о себе. Но мне кажется, я знаю о ней все. И когда со мной говорят о ней другие, у них светлеют лица – так бывает, когда человеку вдруг вспомнится что-то хорошее.
…А через день… да, это было через день… К вечеру Владимир Михайлович принес мне телеграмму из Дальнегорска. Я распечатала бланк и прочитала:
Ирина Валюкевич скончалась разрыва сердца. Я перечитала. Еще. И еще. В телеграмме стояло все то же: Ирина Валюкевич скончалась разрыва сердца.
Как же так? Вот она говорит: «Ну, если вы такой послушный…» Вот она идет по улице и что-то весело рассказывает Андрею. Как же так? Этого не может быть. Как это – сердце разорвалось? У нее, такой молодой, разорвалось сердце? Но ведь этого не может быть!
Я ходила по комнате, натыкаясь на стулья, не в силах остановиться, сесть, подумать. Когда такая весть приходит с фронта… тогда понимаешь, что произошло. Это не уменьшит, не облегчит потери, но ты в состоянии понять. То, что произошло сейчас, было по ту сторону разума – и понять нельзя.
– И она – жертва войны… – услышала я голос Владимира Михайловича. – Сыпняк – это война… Скарлатина, которую мы вам привезли, – это тоже война…
Если бы заплакать… Но слез не было, как не бывает их у меня в минуту, по-настоящему тяжелую, – горе камнем ложится на сердце и не хочет пролиться слезами… Что же делать? Что же делать сейчас? И как сказать Анне Никифоровне? Нет, этого я не могу! Я вдруг увидела беспомощные глаза Анны Никифоровны и вспомнила: «У меня недостанет мужества жить, если…» Нет, нет, не могу! Нет у меня сил сказать ей. Пускай бы это у меня разорвалось сердце.
– Я пойду к ней… – Это голос Владимира Михайловича. – Пойду и скажу… Я тоже терял детей. Я тоже остался один. Я скажу ей…
* * *Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Г. К. Карабановой.
Дорогая Галина Константиновна!
Простите, что так долго не писал. Не мог. А сейчас расскажу все с самого начала.
Вы ведь знаете, мы с Федором попали в одну часть. Он быстрее прошел программу ввода в строй, и меня определили к нему правым, то есть вторым летчиком. Федька сделал для меня все, что мог: доверял взлет, посадку, тренировал в облачности. Незадолго до Фединой гибели пришли новые машины, и мне доверили экипаж. Под моим началом оказался штурман – Слава Рыпневский и стрелок-радист Лешка Инжеватов. Лешка родом с Урала, парень тихий, степенный, безотказный. За воздухом смотрел во все глаза, и я был им очень доволен. А вот штурмана я что-то невзлюбил. Он еще до летного училища окончил финансовый техникум, лет на пять старше меня. И не то чтобы он деньги любил – нет, этого нельзя сказать, но уж больно он к ним серьезно относился, все высчитывал, во что обходятся бомбы, самолеты, горючее, и уж так убивался по каждому сгоревшему в огне войны рублику. Понимаете, мне все казалось – он не так о человеке горюет, как об этом рублике. Летал он хорошо, и нас стали часто посылать на разведку. Мы даже в плохую погоду летали. Правда, я чувствовал себя в облаках еще не совсем уверенно, но виду не подавал. И вот один раз за линией фронта нас зажал «мессер». Я крутился, крутился, спикировал в облачность и пошел в ней. Слышу, кричит Рыпневский не своим голосом: «Скорость!» Я-то хотел поскорее из облачности выбраться да и перетянул штурвал, скорость упала, и мы уже почти что в штопор попали. А может, и были в штопоре, честно говоря, я и сам не понял. Высоту резко теряем. В общем, кое-как выбрался метрах в двухстах от земли – на наше счастье, облачность была тонкая, это и помогло мне выровнять машину. Взяли курс, прошли немного на бреющем. Фашист нас, конечно, потерял. Штурман говорит: «Набери высоту, а то у тебя так курс гулял, что и не знаю сейчас, где мы. – И добавляет: – Шляпа все же ты, Катаев, чуть не угробились». Зря это он, конечно, мне в ту минуту сказал. Я ему ответил, что не его ума это дело, что машина – это не его паршивый ветрочет, что он вообще не штурман, а мешок с трухой, балласт и еще вроде того. И добавил, что я вообще без него обойдусь и отлично сам приведу машину домой. Посмотрел на местность, вроде знакомо, взял курс и иду. Слава молчит, сличает карту с местностью, потом командует: «Вправо семьдесят градусов». – «Мешок, – говорю ему, – разуй глаза, вон же озеро Круглое». – «А это не то Круглое, – отвечает он, – и если не возьмешь курса, я все расскажу, что ты выкидывал, и летать с тобой, дураком, не буду больше». Вообще-то меня сразу сомнение взяло, но Вы ведь знаете мой характер… Шел своим курсом еще минут десять. Потом уже послушался Славку, да было поздно. До дому горючего не хватило, сел на фюзеляж километрах в пятнадцати от аэродрома. Посадил неплохо, но фюзеляж немного помял и винты погнул. Да и тащить машину в этих местах до аэродрома было очень сложно и долго. Генерал наш рассвирепел – ведь каждая машина на счету. И предал меня суду военного трибунала.
Вот так-то. Ну, судили меня. Заседатели – свои же летчики. Дали мне три года с заменой на штрафную роту. Таким путем стал я пехотинцем. Народ в штрафной самый разный. У каждого свое лихо. Есть и уголовники, не отбывшие срока, и растратчики, и трусы. Есть и вроде меня, разгильдяи. Вот где война так война, вот где тяжело, вот где смерть на каждом шагу. На аэродроме у меня после полета койка с простыней и одеялом, обед из трех блюд и доктор шоколад «Кола» дает. А в пехоте я про это забыл.
Недели две мерзли мы в окопах, потом нас послали через проволоку и минные поля в разведку. Туда прошли благополучно, а на обратном пути четверых наших убило, а мы с одним интендантом доползли. Сведения принесли. У меня две пули в бедре засели. Так что «кровью смыл свою вину», как тут про это говорят. Сейчас лежу в госпитале, времени много. Вот я и пишу так длинно. Отсюда недели через две вернусь обратно в полк. Мне ребята часто пишут. А чаще всех – Лира. И такие письма, если б Вы только видели. Я всегда понимал, что он мне вроде брата. А уж теперь знаю: брат.
А Славку Рыпневского убили. Хороший и честный был парень. А мне особо тяжело. Ведь если бы не это дело, то летал бы он со мной и, может, жив остался.
Ваш Николай.
* * *Около Ириной могилы стоит низкая скамейка. Ее поставили ребята. Я иду по дорожке, заметенной снегом, и за крестами еще издали вижу, что у могилы кто-то есть. Но это не Анна Никифоровна. Кто же?
– Вы? – говорю я, сознавая, что вопрос мой нелеп.
– Что вас удивляет? – спрашивает Петр Алексеевич. – Я часто прихожу сюда.
Он сидит на краю скамейки. Холодно. Ветер словно взбесился. В лицо бьет снежная колкая пыль. Скрипят кресты.
– Она навещала меня, когда я болел, – сказал он, помолчав. – И не сердилась на мою воркотню. Только смеялась. Она брала у меня книги. Потом приходила по вечерам, и мы разговаривали.
Я слушаю, закрыв глаза, лицо сечет ветер и снег.
– Галина Константиновна, – вновь начинает он, – я давно хотел вам сказать… Я думаю, будет правильно, если вы станете брать у меня деньги. Ежемесячно.
– Деньги? Почему деньги?
– Но ведь Зося и ее дочка…
– Так что же? Вы не хотели, чтоб они приезжали. Вы не звали их. И потом… Зося вносит в наше общее хозяйство все деньги, которые ей присылают.
– А ей присылают?
– Иногда…
– Мне кажется, будет правильно…
– Мне кажется, – сказала я, стараясь говорить помягче, как, может быть, сказала бы Ира, – мне кажется, будет правильно, если вы познакомитесь ближе с Зосей и девочкой. Вы даже не глядите в их сторону, когда приходите.
– У меня нет желания их разглядывать. Это зрелище меня не привлекает.
– Зачем же тогда им ваши деньги?
– Деньги – это моя обязанность.
Я махнула рукой, и он умолк. Я уверена, что сейчас он ходит к нам не только ради Егора и его занятий. Он ходит ради Зоей и Юлечки. И он все-таки глядит в их сторону. И глаза его становятся испуганными, когда девочка плачет. Но ни разу он не сказал Зосе ни слова. Он только здоровается. И прощается. Помочь ему перешагнуть через это я не могу. Он сам должен найти дорогу. До сих пор он не хотел. Или не мог? Она должна была пойти навстречу. Но не хотела. Или не могла? Или боялась? Если бы люди умели говорить обо всем, что их тревожит и точит, куда проще жилось бы на свете.