Фрида Вигдорова - Черниговка
– Да вы меня и так подлецом считаете, терять нечего. – И добавил примирительно: – Ладно, не буду. Галина Константиновна, а вот умирали бы ваши дети с голоду, а у другого полно хлеба – вы бы не взяли?
– Не взяла. Я бы заработала.
– А если б работа ваша никому не нужна?
– Продала бы с себя все.
– Ну, ладно, продали. Все до последней нитки продала И опять ни копья. Тогда как?
– Попросила бы.
– Ох, трудно просить!
– Знаю. И все-таки попросила бы.
– А вам бы не подали? Как вы тогда?
– Послушай, чего ты хочешь? Ты хочешь, чтобы я сказала: воруй, дело хорошее, воруй, а потом вместо тебя за решетку пускай другие садятся? Этого ты хочешь? И потом, ты-то разве голодный?
Велехов молча пожимает плечами. Иной раз я думаю – что у него за разговорный зуд такой? От скуки? Или потому, что не с кем словом перемолвиться? Или считает, что других достойных собеседников нет? Или все-таки что-то в нем пошатнулось, он ищет опоры и хочет понять?
* * *В окно стучат. Стук тихий, но нетерпеливый: скорей, скорей!
Я выбежала в кухню, откинула засов – Тоня, сомкнув руки вокруг моей шеи, не то проговорила, не то проплакала:
– Киев! Наши отняли у них Киев! Сейчас по радио сказали!
– Киев! – откликнулась Лена.
– Киев! – послышался голос Зоей.
Киев! Киев! Так стучало сердце – крепко, гулко. Киев освобожден!
– Пойдемте, пойдемте скорее, – торопила Тоня. – Ребята ждут!
Мы бежали с нею по синей вечерней улице.
– Слышали, Киев наш! – окликнула женщина, вышедшая на крыльцо, видимо, только для того, чтоб не оставаться наедине с этой новостью.
– Эй, слыхали? Киев наш! – летело за нами из чьего-то окошка.
Вот так, наверно, будет в день победы – все будут друг другу как родные, как братья, можно будет окликнуть незнакомого, обратиться к любому – радость будет такой общей, вот как нынче. Киев взят! Проснулись, ожили все надежды. Киев наш! Скоро кончится война, скоро мы вернемся на Украину, в Черешенки. Сбудутся все сны, исполнятся надежды – как можно сегодня не верить в счастье?
У Ступки строгий вид, волосы тщательно приглажены, глаза смотрят серьезно. Подошел, крепко сжал мне руку.
– Скоро до дому, Галина Константиновна. Душа горит!
«Душа горит». Этих слов я давно уже боялась пуще всего. «Душа горит» – так Ступка говорил всегда перед запоем. Но, поймав мой испуганный взгляд, он отпустил мою руку и сухо проговорил:
– До самого дома – ни глоточка! Все! Конец!
Всех переполняло счастливое волнение. До поздней ночи ребята без устали вспоминали Черешенки. Ведь Киев – это была Украина. Киев – это были Черешенки, дом, наш дом. Киев – были все наши на фронте, и те, что писали, и те, от кого ни слова не было с той минуты, как они простились с нами.
Мы были именинниками, и в городе об этом помнили… Назавтра всех нас, весь дом, пригласили на вечер в клуб: обещан фильм «Битва за нашу Советскую Украину». Это новый документальный фильм. Придут представители от всех организаций, но мы – главные именинники. Кому же первым смотреть, как не нам?
– Галина Константиновна, – спросил Женя, – вы не хотите, чтобы мы шли?
Он всегда будто читал на лице или слышал, что думают люди. Я к этому привыкла и уже не удивлялась. Не дожидаясь ответа, он сказал:
– Маленьких оставим. А большие пускай пойдут.
В голосе его звучала не просьба, а мягкий, осторожный совет.
Мы пошли. Я вела ребят со стесненным сердцем. Что мы увидим сейчас? Залитую кровью страну. Трупы убитых, замученных. Зачем я веду ребят на это терзанье после счастливой вести, после дня, полного радости? Но как им остаться дома, когда можно хоть одним глазом увидеть родные города, любимую землю, хоть на мгновение вернуться туда, где родился и рос.
…Зал был набит до отказа. Люди стояли вдоль стен, сидели на подоконниках. Но два ряда оставались пустые.
– Это для вас, – сказал человек с повязкой на рукаве. – Ведите туда своих ребят.
Я почти не помню лиц, я почти ничего не помню, – вспоминая тот вечер, я слышу только рыдания. Выносили трупы из шахт, откапывали изуродованных людей. И над всем стоял плач. Плакала Украина, стонала земля, плакали дети… И не уходит из памяти братская могила и голос: «Смотрите, живые! Не отворачивайтесь от страшных наших ям! Нас нельзя забыть! Нас много! Нас великое множество на Украине! Не забудьте нас!»
И вдруг совсем рядом раздался отчаянный вскрик. Сидевшая впереди меня девочка рванулась к экрану:
– Папа, папа! Вот он! Это мой папа!
С экрана смотрел высокий, широкоплечий солдат. Он показывал кому-то дорогу. Большой, надежный. Он что-то говорил, стоя у обочины дороги.
– Папа! – кричала девочка. – Послушайте, это мой папа!
Кадр сменился другим. Бородатого солдата не было больше на экране.
– Пускай назад повернут! Пускай опять покажут! – в беспамятстве кричала девочка.
Я обняла ее за плечи, но она рвалась у меня из рук.
– Значит, жив! Понимаешь, жив! – говорила я.
Я знала, что она не ошиблась. В это сразу поверили все в зале. Вокруг всполошились: кто это кричит? Чей это отец отыскался? А девочка, вдруг обессилев, заплакала тихо, уже не глядя на экран. Когда зажегся свет, все глаза обратились в нашу сторону. Теперь я разглядела ее. Худенькая, востроносая, с растрепавшимися темно-русыми волосами. Глаза ее опухли от слез. Она вдруг поникла, усталая, потрясенная.
– Маруся, счастливая! – сказала ей наша Поля. – Ты только подумай, какое тебе счастье выпало! – И пояснила мне: – Она из нашего класса.
Но у Маруси не было сил для счастья. Она видела отца, узнала его, но сейчас ей уже снова не верилось. И потом… Что случилось дальше, после того, как был снят на кинопленку солдат, указывающий дорогу? Война идет… Кто знает, что сталось с ним через день, через минуту? Но у ребят не было сомнения – это счастье. После такой встречи не может, не может быть, чтоб отца отняли. Он живой. И каждому – и нашим и чужим, пришедшим в этот зал, – хотелось прикоснуться к Марусе, взглянуть на нее поближе, как будто счастливый человек способен наделить своим счастьем других.
– Вон та, вон та девчонка! Видишь? – слышалось отовсюду. – Эй, пропусти, дай поглядеть!
Неожиданно послышались новые рыдания. Плакала Аня Зайчикова. Заливалась слезами, давилась ими. Плакала и приговаривала:
– Вот… Отца увидела… Почему это, одним все, а другим ничего? У нее мать есть. Она еще и отца нашла. У нее и братишка и сестренка… я ее знаю… А я несчастная… Нет мне доли. Как будто я всех хуже, почему такое, Галина Константиновна? А моя мама где? Где моя мама сейчас?
…Постепенно толпа редела. Мы шли, растянувшись цепочкой по деревянному тротуару. Я крепко держала Анину руку, она то и дело спотыкалась, словно во сне.
Странно, удивительно ощущать трепет маленькой руки в своей руке. Даже если эта рука в варежке. Я помню, как в детстве у меня на ладони бился птенец, которого я подобрала. Он выпал из гнезда. Я ему объясняла: ты не бойся, я же тебя люблю, я же тебе плохо не сделаю. А он не понимал. И, маленький, теплый, перекатывался в моей руке. Билось короткое птичье крыло, щекотало ладонь. Он защищался, клевал руку. Моя память забыла об этом, а ладонь помнит.
Детская рука в варежке билась в моей руке, мои пальцы отвечали: я люблю тебя, я тут. Но Анина рука не слышала. И, как тогда, была беспомощна моя любовь. Аня плакала и не хотела слышать утешений. И все, все были виноваты в том, что не она, а какая-то Маруся вдруг увидела на экране своего отца.
– Галина Константиновна! – окликнули сзади.
Мы остановились. Нас догонял какой-то человек. Это был Федотов, директор завода металлоизделий.
Я протянула ему левую руку, правой я держала за руку Аню.
– Левая? Ближе к сердцу? – сказал Федотов. – Эх, вы… Не приходили… А Киев-то, Киев, а?
Я ответила:
– Освободили каштаны. И Владимирскую горку.
– Вот возьму и заплачу, – сказал он.
– Выдержу, – ответила я. – Вы сегодня не единственный плачете. Наши киевские меня второй день слезами обливают. А вам стыдно, вы большой.
– Вам стыдно, не мне, – сказал он, глядя мне прямо в глаза. И от этого прямого взгляда легче было слышать то, что он говорил. – Вам стыдно… Испугалась… Не ходит… Да будто я на фронте не был. Да будто я товарища уважать не могу. Да будто уж я не такой же военный, как и он.
– Простите меня, – сказала я.
И он ответил мне странно:
– Молодец, за правду люблю.
…Мы уже подходили к дому, когда Аня сказала:
– Счастливая та Маруська. Ладно, не буду я ей больше завидовать. Может, и мне выпадет счастье, а, Галина Константиновна?
И маленькая рука больше не билась в моей руке. Притихла, сдалась, согрелась.
* * *Заозерск. Назаметная улица. Детдом.
Евгению Авдеенко.
Женька, друг!
Сроду никому не писала писем. Да и некому было. И не чем. А сейчас хочу тебе сказать: не зря ты меня тогда с рельсов стащил. Тут дни горячие, сам понимаешь – фронт. Как в песне поем: до смерти четыре шага. Смерть – черт с ней, не боюсь. А жить хочу. Спасибо тебе, Женя, большое. И ты знай я тебя не подведу.