Сусанна Георгиевская - Серебряное слово ; Тарасик
Папа стоял в углу комнаты и крепко держался обеими руками за старое мамино платье… Она носила его, когда гуляла в саду с Тарасиком, и папа любил это платье. Оно вобрало в себя часть его любви и его раскаяния.
Раскаяния? Но в чем же было раскаиваться папе?
С первых же дней, как у дедушки поселился Тарасик, папа стал уходить из дому, чтобы не толкаться и не мешать. Мама вытаскивала из кухни корыто (в той квартире не было ванной комнаты). К потолку поднимался пар. Повязав зачем-то волосы белой косынкой и завернув в пеленку Тарасика, она опускала его в корыто. Тарасик дрыгал ногами. Он был доволен. А папа томился. Ходил по комнате, глядел сквозь стекло во двор.
— Ну что ж, я пойду, пожалуй.
— Да ты бы хоть того, хоть помог бы вылить корыто, — удивившись, говорил дедушка.
— Папаша, — тихим голосом отвечала мама, — пусть идет. Действительно, что ж…
И он уходил. Но ведь без помощи мама не оставалась, дед помогал выносить корыто.
Однажды, когда папа вернулся домой обедать, она гуляла с Тарасиком во дворе. Был первый весенний день. Она сидела на табуретке возле коляски. Дворовые лужи старательно отражали солнышко. Плакали водосточные трубы; таяли на солнце сосульки. И вдруг папа увидел, как мама закинула голову и тоже заплакала. Рядом с нею почему-то стоял отец. Она вскинула руки в толстых рукавах зимнего пальто, всхлипнула и прижалась лбом к дедушкиному животу. Дед длинный, выше ей было не дотянуться.
— Что с тобой, пойдем… Зачем же… нехорошо. Люди увидят, — вздыхая, говорил дед. — Молодо-зелено. Я ему… Я его…
— Нет, — сказала она, — если я сама не могу… Мне не надо насильно. Пусть…
И папа все это услышал.
В ярости, не сказав ни слова, он прошел мимо них, кулаком толкнул дверь, вбежал в коридор.
— Чего стряслось? — спросила шепотом соседка (не у него, у другой соседки).
— Искры плачут, — отвечала та. — Видно, Богдашка уж очень шибко схватился гулять.
— А вам-то что? — свирепо спросил у соседок папа.
— А то, что с тобой не соскучишься, — нисколько не потерявшись, сказала папе соседка. — По ночам приходишь и будишь весь дом.
Неправда, он никого никогда не будил. Он входил на цыпочках. Он зажмуривался еще в коридоре, чтобы шагать потише. Неслышно распахивалась под осторожным нажимом его плеча дверь комнаты. В углу горел ночничок. Он сделал его из елочной лампочки. Свет огня был похож на недремлющий глаз совы. Похрапывал и вздыхал отец. Чуть взлетала марля над коляской Тарасика. Соня лежала в углу так тихо. Видно, крепко спала…
Врать не надо — она не спала! Он притворялся перед собою, что она спит. Подходил к кровати и видел: все в ней как будто к чему-то прислушивалось — завитки ее жестких волос, ладошки, согнутые колени. Он глядел на нее, и что-то перехватывало ему дыхание.
«А будь я проклят, если я завтра опять уйду», — говорил он себе. И он был проклят. И завтра и послезавтра он опять уходил. Москва большая. В Москве бывают футбол, состязания по легкой атлетике, шахматные турниры. В Москве много улиц, они просторные, широкие — по ним весело ходить большой компанией, а хотя бы и небольшой… Конечно, у них родился Тарасик… Но в Москве не закрыли кинотеатры, в Москве случаются и веселые вечеринки. Честное слово, он был хорошим отцом и очень любил Тарасика. Но не хором же петь колыбельные песни? Да и товарищи говорят: «Ты что, очумел, Богдан? Женился и закруглился?»
…А платье щекотало папину щеку, папино ухо и будто шептало ему: нет, нет, было не только плохое.
Было так много хорошего! Помнишь, Тарасик был уже большой, а вы танцевали по вечерам: по субботам, когда радио передавало вальсы. Кружились по комнате, наталкивались на обеденный стол, коляску, потом принимались кружиться по коридору. Соседки глядели молча на вспархивающее мамино голубое платье. Мама и папа кружились между сундуками, раскладушками, холодильником. Не выдержав, дед хватал Тарасика на руки и тоже пускался в пляс. Если было лето, они кружились по двору на удивление петухам. Петухи выскакивали из своих сарайчиков: двор был старый. Петухи усаживались в рядок на дощатый забор и, слегка наклонив головы, глядели кругло и глупо на маму и папу. По двору тихо гуляли куры, обалдело шарахались от кружившихся мамы и папы. А мама и папа, забыв обо всем на свете, так хорошо, так красиво танцевали между маленькими палисадниками, которые загораживали окошки нижних этажей. Тарасик подпрыгивал на руках у деда, хлопал в ладоши, кричал:
— Глядите, глядите, мама с папой танцуют!
Зачарованно перебирала мама тонкими ногами в тапках по острым камням двора. Садилось солнце. Папа глядел, чуть-чуть улыбаясь, на ее черные волосы. От солнца они становились рыжими.
Едва поспевая за ними, кружился по двору дед с Тарасиком на руках.
— Искры пляшут! — говорили соседки, поглядывая на них из раскрытых окошек.
…Спасибо, что оно тут — голубое платье. Ушла, уехала. Люди проходят практику под Москвой и даже в Москве, когда у них есть ребенок. А ей подавай моря, океаны, штормы. Однако он не сказал, чтоб она не ехала на Дальний Восток. До этого он себя допустить не мог. Он смеялся над ней, подтрунивал. Перестал ей глядеть в глаза. Смотрел куда-то поверх ее тонких бровей (это было нетрудно: ведь росточком она не вышла).
— Да, да, папаша, видно, судьба кому-нибудь прославить нашу семью. Вот она и прославит. «Софья Искра». Звучит?.. Тарасик, мама твоя человек творческий, без пяти минут журналист, а глядишь — раз-два и в писатели выйдет… Тогда нам с тобой до нее, пожалуй, не дотянуться.
— Чего? — говорил Тарасик и хватался за мамин подол.
Папа не отвечал. За два дня до ее отъезда он не выдержал, сдался, перестал смеяться и начал свистеть. Никогда в жизни он не свистел так много, как в эти дни. Смотрел в окно и насвистывал. Брился — насвистывал. Вместо того чтобы сказать «до свиданья», «здравствуй» или «дай мне обедать», свистел.
— Нехорошо, — сказал дед, — высвистываешь из дома добро.
— Добро? — приподнявши брови, задумчиво спросил папа Тарасика. — Да куда уж теперь? Видно, высвистел.
И вдруг в тишине комнаты раздался тихий детский плач. Тарасик?! Да нет. Тарасик выл, улюлюкал, не такой он был человек, чтобы плакать тихо. Забившись в угол, прижавшись к стене лицом, она всхлипывала, как девочка. Папа видел, как вздрагивают ее острые плечики.
Подойти, оторвать от стены, прижать к себе ее зареванное лицо, поцеловать глаза, сказать: «Марш в ночлежку!» (А это значило на их языке, что она должна спрятать голову под его пиджак.)
Но вместо этого он пожал плечами, вышел на кухню и засвистел.
Он не пошел провожать ее на вокзал. Зачем же? У человека есть воля, характер, достоинство… Родные люди должны считаться друг с другом. А она наплевала. Ну и прекрасно. И он плюет. Но иногда бывает так трудно плевать!
Поезд на Дальний Восток уходил в 7.30. Ровно в 7 часов, находясь на работе, он перестал «плевать», взревел: «Замени, Рахматулин. Я — мигом», — и ринулся на вокзал. Он вскочил в автобус, потом в метро. Два раза он уронил кепку… Прохожие и пассажиры проклинали его, он их толкал локтями, наступал им на ноги, вслед ему говорили:
— Ну и вежливая пошла молодежь!
Сердце билось так крепко, когда он бежал через привокзальную площадь. Он забыл, что есть на свете слова «достоинство», «самолюбие» и все остальные похожие.
Надо было бежать. Он бежал. Только это он помнил.
Пусть сквозь стекло вагона, пусть хоть мельком она увидит его. Он ей крикнет: «Соня!» — вот только это одно. Вся его жизнь, все его желания, бег, оголтелый стук сердца как будто превратились в самый последний вагон, в прицепу ее уходящего поезда… Догнать, крикнуть: «Соня!»
И вдруг он увидел, как издалека спокойно идут через площадь Тарасик и дедушка Искра. Они шли медленно. Им хорошо! Они ей махали вслед.
— Отец, — сказал папа дедушке Искре голосом, все еще срывающимся от бега. — Отец, ведь я ее так просил!
Медленно, холодно и отчужденно поднялись глаза из-под лохматых отцовских бровей.
— Видно, худо просил, сынок.
— А как же еще просить? В ногах мне, что ли, валяться? — вскинулся папа.
Словно не слыша, отец продолжал:
— Я тебя не засватывал, жениться не уговаривал. А уж коли схватил — держи.
…Папа закрыл старый дедушкин шкаф, сбросил теплую куртку, снял кепку… Пока он шел к столу для того, чтобы зажечь настольную лампу, ему навстречу мигнуло большое лиловое пятно от пролитых на пол чернил…
Тарасик! Раз есть Тарасик, стало быть, она — тут.
Тихо. Светло. По комнате ходит кошка.
«Ну? Занимайся! Вокруг не слышно ни шороха, ни дыхания. Пристроил Тарасика в детский сад. Упек жену на Дальний Восток. Оскорбил отца, обозвал эгоистом старого человека. Чисто, тихо. Порядок. Учись, постигай. Расти. Через шесть дней экзамен по сопромату. Перед тобой раскрытый учебник. Славно светит зеленая лампа. Перестала бродить по комнате кошка. Свернулась на диване и спит, А может, удалить и кошку? Вытолкать ее на мороз? Занимайся, проклятый! Давай учись!»