Марсель Паньоль - ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ
Тут класс, распотешенный милыми шутками латиниста и словно замыслив прощупать противника, позволил себе необыкновенно дерзкую выходку — ничего подобного я еще не видел, — которая меня восхитила, хоть и ужаснула своей злостью.
Первым по порядку Сократ вызвал Альбана. Встал белокурый мальчуган и ответил «есть» очень высоким голоском.
Вторым был Амбриер, и его «есть» прозвучало в гораздо более низком регистре; зато Арно опять забрался на самые верхние ноты.
Ланьо толкнул меня локтем и подмигнул; я понял, что происходит нечто необычайное. И в самом деле: Барбье забасил, а Берлодье (толстый румяный мальчик) пропел «есть» писклявым, как у девочки, голосом.
— Ему устраивают «тирольский концерт» [61], — шепнул Ланьо. Я подумал, что в школе Шартрё никогда бы не стерпели такой наглой выходки, организованной всем классом, и мой учитель, например, прекратил бы это одним взглядом. Но Сократ продолжал перекличку без малейших признаков нетерпения, так что «тирольцы» совсем разнуздались и каждое новое «есть» все разительнее отличалось от предыдущего, а учитель будто ничего не замечал; это была изумительная игра, и я собирался с духом, готовясь исполнить свою партию, когда дошла очередь до Галлиано; он оказался одним из сидевших сзади лоботрясов-второгодников. Желая, очевидно, оправдать это звание и свою высокую репутацию, он откликнулся превосходным замогильным голосом, но взял свою ноту с явным напряжением.
Сократ посмотрел на него с живым интересом и попросил:
— Повторите, пожалуйста.
Галлиано, оробев, повторил «есть», но своим обычным голосом. Тогда Сократ сказал почти ласково, хоть и весьма внушительно:
— Нет, господин Галлиано, нет. Я допускаю существование голосов любого тембра — бывают же и у природы свои прихоти, — но я не могу позволить кому-либо здесь менять свой голос. Это значило бы, что я потворствую дерзости. Ну-ка возьмите «есть» баритоном — он, правда, у вас несколько рано открылся, но зато это ваш натуральный голос, он будет радовать нас весь нынешний год!
Кое— где послышался сдержанный смех.
Галлиано густо покраснел, с жалким видом потупился, кашлянул и замолчал, озираясь по сторонам, словно надеялся, что кто-то чудом его поддержит.
— Я жду, — сказал Сократ.
Настудила довольно долгая пауза. Наконец злосчастный озорник напыжился, набрал воздуха в легкие и уморительным басом прогудел:
— Есть!
— Превосходно!
Общий смех — на этот раз мы смеялись не над Сократом. По лицу его скользнула улыбка, и, погладив снова свою роскошную бороду, он стал подряд называть фамилии:
— Галюбер, Гренье, Гиг…
Все они отвечали очень скромно, стараясь не различаться тембром голоса.
Ланьо был явно задет тем, что класс так быстро смирился; он повернулся к Галлиано, пожал плечами (тот с пристыженным видом понурился) и сердитым шепотом сказал:
— Сейчас увидишь!
Я спрашивал себя не без тревоги, что он собирается сделать, когда голос Сократа его назвал:
— Ланьо!
Мой приятель встал, сложил руки на груди, зажмурился и с поразительной храбростью проблеял:
— Бе-э-э…
Класс загрохотал от хохота, а Галлиано, искупая свою минутную слабость, забарабанил ногами по деревянной подставке парты, причем верхняя часть его тела оставалась совершенно неподвижной (что свидетельствовало о большой натренированности), и великолепно изобразил раскат грома.
В ту же минуту Берлодье замычал, не разжимая губ, а сидевший за мною смуглый мальчуган, который показался мне слишком маленьким для нашего класса, засунул два пальца в рот и коротко, пронзительно свистнул.
Лицо Сократа побагровело, ноздри раздулись, шея ушла в плечи, борода распушилась. Он сознавал, что сейчас поставлен на карту его покой в течение всего учебного года; яростно хлопнув ладонью по кафедре, он громовым голосом крикнул:
— Молчать!
Гвалт сразу прекратился. Ланьо застыл среди наступившей гробовой тишины. Он не дрожал, но весь съежился и стал меньше на добрую треть.
А Сократ, отчеканивая каждый слог и делая паузу между каждым членом предложения, сурово и торжественно выносил приговор Ланьо, бедному агнцу, отданному на заклание:
— Сударь, мы с вами не в цирке… и ваше шутовство… переходит все границы… Вы заставляете меня… наложить на вас взыскание… а именно — оставить на два часа после уроков… чтобы внушить вам… что есть известные пределы… которые опасно… преступать.
Затем поднял указательный палец и загремел, на сей раз без пауз:
— Ступайте в угол у двери и стойте там сложив руки на груди если вы думали что за моим благодушием скрывается слабость то проявили весьма странное недомыслие и если будете упорствовать в вашем заблуждении то я к своему прискорбию вынужден буду передать ваше дело в дисциплинарный суд лицея.
Бледный и безмолвный Ланьо повесил голову и, сгорбившись, побрел к своему «позорному столбу», а Сократ, в голосе которого еще звучала угроза, продолжал вызывать учеников по списку.
Я был подавлен тем, какое несчастье свалилось на моего нового друга. Оставлен на два часа после уроков! Я трепетал при мысли, что молния ударила так близко от меня.
Теперь мои соученики отвечали на перекличке, не прибегая ни к каким музыкальным трюкам, и, когда дошла очередь до меня, мое бесхитростное «есть» прозвучало ясно и четко, без вызова, но и без подобострастия.
Наконец Сократ произнес фамилию Закариаса, который был последним в списке (да так весь год и оставался последним, независимо от алфавитного порядка [62]), и в ту же минуту во дворе забил в барабан наш освободитель барабанщик.
Галлиано вскочил и в три прыжка очутился у двери. Но Сократ крикнул:
— Куда? На место!
Беглец вернулся на свою скамью; грозным взором наш тиран заставил повиноваться себе весь класс и продержал его до последней барабанной дроби. Наконец, когда на галерею шумно высыпали соседние классы, он непререкаемо властно сказал:
— Ступайте!
Класс бесшумно встал, и Галлиано пошел к двери на цыпочках, весьма искусно изобразив чистосердечное раскаяние.
Покинув «позорный столб», Ланьо взял тетради с нашей парты, и мы вышли вместе.
В коридоре он сказал, не вдаваясь в подробности:
— С виду он миляга, а на деле барбос.
Ланьо, кажется, не очень расстроила постигшая его кара. Я спросил:
— А что скажет твой отец?
Он не только не побледнел при мысли об этом, но даже хихикнул:
— Не твоя печаль, что скажет мой отец. Идем. Надо найти класс английского.
— Это разве другой класс?
— Ясно.
— У нас несколько классов?
— Да.
— Почему?
— Потому что одни учат немецкий, а другие — английский. Вот нас и соединяют с англичанами из шестого «А1».
Это меня озадачило.
— Так с нами будет заниматься не Сократ?
— Сказал тоже! — презрительно ответил Ланьо. — Хватит с него и того, что он знает латынь!
***
Мы увидели на кафедре другого преподавателя.
У него была не такая внушительная внешность, как у Сократа: маленький, коренастый, очень смуглый человечек, с приятным голосом. Он тоже сделал перекличку и продиктовал другой список учебников. Я с любопытством разглядывал лица «англичан» из шестого «А1» и нашел, что они точь-в-точь такие же, как в шестом «А2».
Я узнал, что фамилия нашего преподавателя Тиэйч. Странная, подумалось мне, фамилия. Но Ланьо объяснил мне, в чем дело: Тиэйч, оказывается, настоящий англичанин, и я этому поверил, только потом я понял, что «Тиэйч» — прозвище.
Он научил нас говорить: «This is the door, this is the desk, this is the chair» [63], и мне очень понравился этот язык тем, что в нем нет склонений.
После английского урока у нас было нечто вроде перемены: мы десять минут провели в большом дворе экстерната, через который сотни учеников всех возрастов бегали — кто рысью, кто галопом — в туалет, тогда как учителя с тяжелыми портфелями под мышкой слонялись по галерее.
У нас не было ни времени, ни места устроить хоть какую-нибудь игру, и мы едва-едва успевали докончить драку, начатую в классе. Во дворе состоялось два побоища между «старшими»; я ничего толком не разглядел, потому что впереди стояли кружком зрители из «старших», занявшие лучшие места, но мне все же удалось услышать звучную затрещину и увидеть подбитый глаз.
После переменки мы пошли на урок математики. Ученое слово меня испугало, но затем я понял, что это просто-напросто урок арифметики.
Преподаватель математики, низенький и чернявый, с черными густыми усами щеткой, громыхал «эрами», точно дядя Жюль.
У математика была тоже какая-то чудная фамилия: Петунья. Господин Петунья вызвал всех нас по очереди. Альбан (прилизанный экстерн) и Н’Гиен (пансионер-аннамит), по-моему, отвечали блестяще. Но лучше всех ответил я сам, и Ланьо уже облизывался, предвкушая, как будет списывать у меня задачи. Математик похвалил меня и поставил «отлично»: десять баллов. Из чего я и сделал вывод, что Петунья хороший учитель.