Александра Бруштейн - Весна
— А война с бурами, папа?
— Вот это как раз очень верно определяет твой ученик — наборщик Шнир: «Вор у вора дубинку украсть хочет!» Буры — это европейские, голландские переселенцы. В Южной Африке они появились давно. Жителей тамошних, чернокожих кафров, они превратили почти в рабов, заставили их добывать алмазы в копях. Для того чтобы кафры не крали алмазов, их заставляют работать совершенно голыми да еще заковывают им руки в особые металлические перчатки без пальцев! И все-таки не устерегли буры этого богатства! Запах жареного — сокровищ алмазных копей — дошел до ноздрей главного хищника — Англии! И вот уже два года англичане воюют с бурами, и несчастно воюют: ни одной настоящей победы не одержали!
— Ни одной! — злорадно подтверждает дедушка. — Англичане — чтоб они пропали! — они ведь как воюют? Налетят нахрапом на какой-нибудь черный народ: у англичан пушки и ружья, а у черных — луки и стрелы. Выстрелят англичане несколько раз — и готово: завоевали. Ну, а с бурами этот номер не сплясал! Один только раз за все два года англичане захватили у буров какой-то город. Что тут было! В Лондоне от радости пели и плясали, в церквах служили! А назавтра буры отняли свой город обратно. Половина англичан сдалась в плен, остальные разбежались, как зайцы… Вояки!
— Смотри ты! — говорю я с удивлением. — Дедушка желает победы бурам.
— Кто желает? Я желаю? Ни боже мой! Я одного желаю: чтобы эти черные — кафры или как их там называют, — чтобы они послали ко всем чертям и англичан и буров! Чтобы они сами распоряжались на своей земле!.. Но чтобы все-таки — до тех пор пока это случится — буры еще хоть разок-другой всыпали англичанам по первое число! Вот чего я желаю…
Пока дедушка объясняет мне это, папа принес из своего кабинета сумку с инструментами и свою меховую шапку (мама всегда кладет ее на папин письменный стол, чтобы она была у него под рукой, а то он будет искать ее целый час по всему дому!) и собрался уезжать к больным. Но в эту минуту Юзефа положила на стол только что полученную столичную газету. И папа, держа в одной руке сумку с инструментами, зажав под мышкой свою шапку, «на минуточку нырнул в газету» и, конечно, забыл обо всем на свете.
— Яков, — осторожно напоминает мама, — ты же собирался куда-то…
— М-м-м… — бормочет папа. — Нет, спасибо, я поел, больше не наливай… — Папе, очевидно, кажется, что мама предлагает ему еще супу, или компоту, или чаю. И вдруг он кричит во весь голос: — Нет! Нет, это черт, черт… черт знает что такое! — И папа с сердцем швыряет на стол свою многострадальную шапку.
Все мы смотрим на папу — не с удивлением, нет — скорее с ожиданием: хотим знать причину папиного вулканического извержения. Что такое возмутительное попалось ему в газете?
Но папа так рассержен, что не сразу может рассказать нам об этом связно.
— Они доведут! Уже довели!.. А твой прекраснодушный Лапша умиляется: «Новый век начинается при лучезарных предзнаменованиях!» А чтоб он пропал, дурак!.. Ты читал, папаша?
— Читал… — мрачно подает голос дедушка.
— Ведь катастрофа! — объясняет папа маме и мне. (Мы стоим с глупейшими лицами, мы не понимаем, о чем разговор.) — Голодают уже тридцать губерний, треть России. Голодный тиф косит целые уезды! Люди едят траву, древесную кору! А правительство (эти милстисдари мои!) вот, вот, вот! — тычет папа пальцем в газету. — Вот он, опять новый циркуляр… Правительство боится только одного: как бы кто не помог голодающим.
Немного остынув, папа рассказывает более связно:
— В России голод усиливается с каждым годом. Но ведь нет такого бедствия, которому нельзя было бы помочь. Если есть желание помочь. А наше правительство — вот именно, именно! — не хочет помочь голодающим и не хочет, чтобы кто бы то ни было другой помогал им. Вот ведь мерзость какая! Газетам даже запрещено писать о голоде, самое слово «голод» запрещено: вместо него приказано говорить и писать «недород», это звучит не так грубо!
— А почему, — спрашивает мама, — почему надо ждать, чтобы правительство разрешило помогать голодающим? Надо всем вместе взяться и помогать, вот и все!
— Так, так, так!.. — иронически отзывается папа. — Интересно, очень даже интересно, как это ты будешь помогать, если это запрещено! Ага, ага! Земствам запрещено, Пироговскому обществу врачей запрещено, Вольно-экономическому обществу запрещено! Никому нельзя!
— А кому же можно?
— Во главе борьбы с голодом стоят губернаторы со всей ордой чиновников. В их руках теперь все дело помощи голодающим… А это, — тут папа снова взрывается, — это самые подлые и самые воровские руки! Львиная часть того, что жертвуют во всей России для помощи голодающим, львиная часть прилипает к рукам царских чиновников!..
Папа еще долго бушевал бы, но ему надо к больному.
В ближайшие затем дни происходит событие — можно сказать, семейного характера — в жизни Ивана Константиновича и Лени, а через них — и в жизни нашей семьи: уезжает Шарафут!
Срок его солдатской службы кончился уже давно, но до сих пор он все не уезжал: уж очень прилепился сердцем к Ивану Константиновичу и к Лене. Да и для них он близкий человек! Теперь он наконец возвращается на родину. «Мензелинскам уездам Уфимскам губерням», — как он называет.
Всем нам жалко расставаться с Шарафутом. Все его любят, привыкли считать его членом семьи Ивана Константиновича Рогова.
Сам Шарафут переживает свой отъезд двойственно. Он и радуется и печалится. То и другое выражается у него трогательно-непосредственно. Конечно, он счастлив, что едет домой. Столько лет он там не был, а в последнее время ему что-то и писем оттуда не шлют. Наверное, ждут его со дня на день домой. Но очень горько Шарафуту расставаться с Иваном Константиновичем и Леней.
Все эти разнообразные чувства выражаются в разговоре Шарафута с Иваном Константиновичем. Шарафут произносит при этом одно только слово, но выговаривает он его на редкость разнообразно и выразительно.
— Вот ты и уезжаешь, Шарафут! — говорит Иван Константинович.
— Ага… — подтверждает Шарафут и вздыхает.
— Домой поедешь. Рад?
— Ага! — кивает Шарафут, сверкая зубами в широкой улыбке.
— Мать-то обрадуется?
— Ага… — Шарафут произносит это мечтательно. Он давно не видал матери и, наверное, как все люди, вспоминает о ней светло, нежно.
— И отец обрадуется, и братья, и сестры!
— Ага! Ага!
— Женишься, поди? А, Шарафут?
— Ага… — Шарафут отвечает не сразу, с улыбкой смущения, отвернув лицо и не глядя на Ивана Константиновича. — Ага… — повторяет он еле слышно и сконфуженно смотрит в пол.
Конечно, он женится! Все люди женятся. Чем он хуже других? У него будет жена, дети — все, как у людей.
— Ну и нас смотри не забывай, Шарафут.
— Ага… — Шарафут беспомощно приоткрывает рот и огорченно качает головой.
Но тут — словно прорвало плотину! — Шарафут выливает в целой куче слов свою печаль и тревогу:
— Ох, вашам благородьям. Я уехала — ты голоднам сидела!
Новам денщикам тибе лапшам кормила…
Мысль о том, как плохо будет Ивану Константиновичу с «новам денщикам», очень угнетает Шарафута. Как будет жить Иван Константинович без своего Шарафута? «Ай-яй-яй, дермам делам. Казань горит!» Ведь новый денщик не знает, что Иван Константинович не любит лапши. Откуда ему это знать? И что на ночной столик надо ставить вечером стакан холодного чаю, и что пуговицы к мундиру и кителю должны быть пришиты «намертво»…
Новый денщик будет еще, чего доброго, обижать зверей Ивана Константиновича: попугая Сингапура, мопса Барыню, кота Папашу, золотых и прочих рыбок, жаб, саламандр, черепах.
Разве новый денщик упомнит, каких зверей и какой пищей кормить надо? Даст червяка — мопсу, котлету рыбкам, муравьиные яйца попугаю — и готово: подохнут все.
В последние дни перед отъездом Шарафут стирает, утюжит, крахмалит белье Ивана Константиновича и Лени, вощит полы, натирает мебель, чистит все металлические предметы в доме — дверные ручки, печные листы, кастрюли, самовары — до солнечного блеска.
Пусть «ихням благородьям» и «Леням» как можно дольше помнят Шарафута!
Уезжает Шарафут в самом затрапезном своем виде: в ветхой солдатской шинельке, старой круглой фуражке блином, в латаных-перелатаных сапогах. Но он возвращается в родную деревню, как богатая невеста: с приданым. Под мышкой у него, в деревянном сундучке — бесценные сокровища! Новые брюки, парадная, ни разу не надеванная гимнастерка из чертовой кожи и новенькие сапоги — это подарок Ивана Константиновича. В кармане гимнастерки завернутая в несколько рядов папиросной бумаги цепочка для часов.
Часов у него нет, но это неважно: была бы цепочка, а часы когда-нибудь придут. И ведь кто видит, есть у тебя в кармане часы или нету их. А цепочка висит на виду, ее приметит всякий.