Александра Бруштейн - Весна
Когда мы с Гришей наконец уходим, он говорит мне на лестнице:
— Мне надо сейчас бежать сломя голову на другой урок.
Оставлять тебя одну я не хочу. Я вызвал от Бурдесов по телефону Леню Хованского. Сейчас он будет здесь и отведет тебя домой…
— Никого мне не надо! Одна пойду! — говорю я очень сердито.
Дело в том, что я чувствую: вся моя храбрость, последние остатки ее улетучиваются, и мне не хочется превратиться перед Гришей в обыкновенную «клюксу» (его выражение, означает: «плакса»).
— Фафа! — говорит Гриша очень серьезно и душевно. — Я, запохаживается, даже не знаю, как тебе это сказать… Я тебя уважаю, Фафа! Ведь этот буржуй капитулировал перед тобой! Понимаешь ты это! Извинился — грубо, хамски, с насмешкой, но извинился! Потому что почувствовал, что ты молодец!.. Ох, вот Ленька топает сюда… До свиданья, до завтра!
Гриша убежал. Передо мной стоит Леня. Он очень взволнован, даже встревожен.
— Что такое, Шашура? Гришка вызвал меня сюда: «Скорее, скорее!» Ничего не объяснил… Что случилось?
И тут приходит конец моей выдержке. Выдержка — это было возможно при чужих, даже при Грише. А Леня — свой, такой свой, близкий, как ближе и не бывает. Это брат, друг, это дом, прибежище… И, прислонившись к Лениному плечу, я веду себя «клюкса-клюксой», плачу самым постыдным образом.
— Ленечка… — бормочу я сквозь слезы. — Как хорошо, что ты пришел, Леня, миленький…
Леня обнимает меня, целует. В темноте поцелуй приходится в нос и в плачущий глаз.
— Перестань, дурочка! Ну чего ты, горе мое? С чего расплакалась?
Мы выходим из подъезда на улицу. И тут разыгрывается последний номер разнообразной программы этого трудного вечера.
Какой-то человек, без пальто, без шапки, выбегает из бурдесовских ворот и бросается к нам. В темноте вечера я не сразу узнаю конторщика Майофиса.
— Спасибо! — говорит он, сильно тряся мои руки. — Спасибо! Я как в театре побывал, ей-богу. Так им, буржуям, и надо! И когда только она будет, эта революция? Вы не можете мне сказать?
Так же стремительно, как он вылетел из ворот, Майофис снова исчезает в их черной пасти. Это очень кстати, потому что ответить ему, когда именно будет революция, я, конечно, затрудняюсь…
Дома я наконец могу связно и подробно рассказать маме, папе, Лене и Юзефе всю историю моих сегодняшних злоключений.
Впечатление это производит на всех неодинаковое.
— Надо ж было… — говорит мама, чуть не плача. — Надо же было позволить девочке давать уроки у этих богатых хамов. Нечего сказать, удачная была выдумка!
— А что плохого? — спокойно говорит папа. — Это жизнь. Разве в жизни не бывает богатых хамов? Их очень много, и они считают себя хозяевами… Я не знаю, многому ли научились по-английски ее ученицы, но она сама, несомненно, делает успехи. Кое-чему — очень нужному — она уже научилась… — И папа ласково прижимает к себе мою голову.
Юзефа, до сих пор молчавшая, вдруг говорит тихо, злорадно, с каким-то особенным смаком:
— З-з-завтра… Пойду до той бар-р-рыни… И — хлесь ее по морде! Не обижай, паскуда, чужого ребенка!
— Я с тобой пойду, Юзенька! И ружье свое возьму! — просительно говорит Сенечка.
— Ну, и что же ты намерена делать завтра? — спрашивает меня папа.
— Не завтра — в понедельник… — поправляю я. — А ничего. Пойду на урок как ни в чем не бывало. Пусть не думают, что я их испугалась. И ведь, по правде говоря, конечно, они мне нахамили, но ведь и я ихнему дяде Ромуальду сказала все, что хотела! Чего же мне прятаться?
Просто удивительно, какая я храбрая, когда я дома и вокруг меня все мои!
Когда я провожаю Леню до двери, он говорит негромко, положив мне руки на плечи и не глядя мне в глаза:
— Я сейчас скажу тебе один секрет. Когда ты сегодня плакала — там, на лестнице у Бурдесов, — а я тебя утешал… Одна твоя слеза попала мне в рот… — Он умолкает.
— Ну? — спрашиваю я, еле дыша.
— Ужасно соленая! — говорит он неожиданно.
И убегает… Ах, безобразник!
Перегнувшись через перила лестницы, я зову ласково-ласково:
— Ленечка… Ленечка…
Ленька останавливает свой бег по лестнице.
— Ну? — спрашивает он, задрав голову кверху.
— Ленечка, поднимись сюда — на одну минуточку!
Он поднимается ко мне на третий этаж. Смотрит на меня.
— Ленечка, миленький, дорогой… Ты — дурак!
Назавтра — в воскресенье — урока у Бурдесов нет.
Днем Юзефа торжественно вносит что-то высоконькое, завернутое в папиросную бумагу.
— Хорщочек! — объясняет она. — Не иначе — цветы, уж я чую! Из магазина принесли…
В самом деле, это горшочек ранних гиацинтов. К цветам приложены две бумажки. На одной написано: «Нюхайте на здоровье!», а на другой — «От ваших друзей!»
Почерк мне хорошо знаком!
В понедельник иду к Бурдесам на урок. Если говорить по правде, иду я не слишком охотно. Ведь, конечно, сегодня они объявят мне, что больше в моих уроках не нуждаются… Иду, так сказать, «выгоняться». Большой приятности в этом нет. Но прятаться тоже не хочу, это было бы малодушием.
Дверь открывает сама мадам и принимает меня необыкновенно любезно:
— А, мадмуазель Яновская! Здравствуйте, дорогая!
Девочки встречают меня в своей комнате и смотрят на меня хитрыми глазами.
— Девочки, — шепчу я, — спасибо за цветы!
Таня и Маня очень удивлены: как это я догадалась, что цветы от них? Они тоже говорят со мной шепотом. Цветы, конечно, посланы без ведома матери.
— Мы вам скажем один секрет… — шепчет Маня.
— Только смотрите — никому! — просит Таня. — Придумали послать цветы мы сами, а деньги дал папа…
Бедный «миляга» Бурдес-Чериковер! Он, как Майофис, обрадовался тому, что кто-то не испугался его мучителей.
После урока мадам входит в комнату:
— Я принесла вам деньги. Извините, не все. Только половину… У меня нет мелочи!
И она подает мне золотую монетку — пять рублей.
— Остальное — завтра. Или лучше — послезавтра. Словом, в один из ваших следующих уроков, когда у меня будет мелочь…
И еще я хочу вам сказать: я очень довольна вами. Вчера девочки читали дяде Ромуальду вслух из английской книжки. Он был просто поражен!
Представляю себе, как это было. Девочки добросовестно читали «из английской книжки»: «Наша мама очень добрая. Мы любим нашу маму…»
Гриши сегодня у Бурдесов нет — он получил еще один урок, и теперь наши с ним уроки совпадают не всякий день. Очень жаль: не с кем делиться впечатлениями, а сегодня не с кем посоветоваться в предстоящем мне трудном деле.
Золотую пятирублевку я засунула в перчатку. Очень непривычно ощущать у безымянного пальца не гривенник или двугривенный (больше собственных денег у меня сроду не бывало!), а золотой! Да еще заработанный собственным трудом!
Радостное возбуждение не покидает меня все время, пока я хожу по магазинам и покупаю подарки.
Маме — прелестную маленькую азалию, всю в розоватых цветах. Мама любит цветы, умеет растить их. Азалия будет цвести у нее ежегодно. Толстый, румянолицый владелец цветочного магазина Станислав Банцевич — весь круглый, говорит кругло, даже картавит как-то по-особенному кругленько, словно перекатывает во рту орехи! — узнав меня (папа лечил его жену), уверяет, что продает азалию с уступкой (возможно, конечно, что он берет с меня и дороже настоящей цены — с него станется! Мама зовет его, шутя, в глаза «веселым жуликом»). Еще цветы, гиацинты, — «хорщочек», как называет Юзефа! — моей учительнице английского языка, мисс Этэль (она очень сердечно переживает мои волнения из-за урока у Бурдесов). Банцевич обещает отослать цветы маме и мисс Этэль тотчас же.
Покупаю для Юзефы сатину на кофточку — ее любимого «бурдового» цвета.
В табачной лавочке спрашиваю, какие есть у них самые дорогие папиросы. Покупаю три коробки для дедушки и дядей — Мирона Ефимовича и Николая Ефимовича.
В писчебумажном беру открытки для Сенечкиного альбома.
Последняя новинка: вид ночного города; если смотреть на свет, то окошки кажутся освещенными и даже полная луна светится как настоящая! Еще новинка: открытки с ангелочками, стоящими — брр, смотреть холодно! — босыми ножками на сверкающем снегу (снег написан светящимися красками, похожими на блестящую мелкую крупу). Наконец еще одна открытка для Сенечки — по словам лавочницы, «последний крик моды», — называется «XX век»: в воздухе летит над миром некрасивая толстая женщина с выражением лица, как у не очень уверенной в себе цирковой эквилибристки.
Еще две плитки шоколаду: бабушке и слепой Вере Матвеевне.
Ну, теперь осталось купить последнее, но и самое трудное: подарок для папы. Есть люди, которым не придумаешь, что подарить. Это всегда те, которые думают о других больше, чем о себе, никогда не говорят «я люблю то-то» или «я люблю вот что».
И всем окружающим кажется, что у них нет собственных пристрастий. Вот так и мой папа… Он не курит. Ест, не глядя и не замечая, что дадут. Ни вина, ни водки папа в рот не берет, всегда говорит о себе: «Мне достаточно съесть сардинку и посмотреть издали на бутылку с лимонадом — и я уже распьяным-пьяно-пьяный!..» Ну что подарить такому чудаку, как мой папа?